Литература

«Вот в любви – мне верь ты…»

Опыт лит-крит-эссе о стихах принца Гамлета с размышлениями вокруг и около Шекспира и комментариями переводчика
                 
Поговорим о странностях любви. И о поэте, кто – за четыре века! – не удостоился разговора о нем именно как о стихотворце.
Шекспироведы хором твердят: из всех героев великого барда-драматурга лишь Гамлет мог бы написать шекспировские скрипты.
Между тем из творений Гамлета-поэта мы достоверно знаем – четыре строки. Те самые, что озвучил Полоний из записочки, годной в домашний альбом уездной барышни. В ней, однако, сам автор успел заодно выступить и своим же критиком-поэтоведом, первым и, по сути, до меня – единственным. Виноват: я все-таки – третий: вторым, за Гамлетом, был Полоний, принца-стилиста судья решительный и строгий.

И те же специалисты оценивают эту микропоэму, вслед за офелиевым папой, вполне скептически. В лучшем случае: то увидят усмешку Шекспира над «манерной» модой, то подметят, что помянута Птолемеева космогония, то найдут тут пародию на кого-нибудь из шекспировских соперников-поэтов, Джона Донна, например… Не замечая своего же странного противоречия: как неумеха-дилетант мог бы тогда соперничать с Шекспиром?
Утверждение, что эти строчечки суть полное собрание дошедших до нас сочинений Г., можно счесть спорным. Ведь очень похоже, что в речах принца мелькают и иные блестки его музы. Взять афоризмы над костями Йорика: не себя  ли цитирует Гамлет?
Быть Цезарем – и мертвой глиной стать,
Чтоб щель в метель тобой могли латать!
Страх всей земли – теперь земля и прах,
Замазка стен, лишь сквознякам на страх.
Максимы-то хороши, и вполне в духе и стиле принца. Но авторство – недоказуемо.
Или после «мышеловки», знаменитое: пара оленей – подбитый, убегающий «плакать»  (deer может означать и лань-самку), и «не задетый» самец-игрец (кто «не ранен», тому «игрой» и тешиться). Тот же эпитет = «безжелчный», «не отравленный желчью»; ниже «гнев-желчь» короля обыграны в пикировке с «другом»-конвоиром. А, может, уцелевший hart-самец – сам Гамлет, кто и «мышеловку» разыграл, кому и дальше играть свою роль безумца и мстителя, кто в недавнем монологе винил себя в голубиной «безжелчности»? А последняя строка? «Прочь!» – рычал, задыхаясь, пустившийся в бегство король. «Прочь!» – тут же, обо всем, панически бегущем, «мире» Эльсинора, кричит им вслед Гамлет, завершая свой скорострельный экспромт. Сполохи смыслов, тут автору не вровень все наши лучшие переводчики (Кронеберг и Лозинский, да и М. Морозов, пересказывавший этот стих в своих работах, почему-то даже возможную «лань» и самца в «сюжете» стиха не только местами, но и ролью меняли; у Пастернака пропала тема «игры»), все переводы не адекватны, даже (sorry!) мой, хоть и отразивший большую сумму значений-загадок, чем прежние:
Олени, вскачь! Подстрелен? – Плачь!
Цел? Желчь не жжет? – Играй!
Пусть кто-то – спит, но кто-то – бдит!
Весь свет, – прочь удирай!
Эта ликующе-зловещая минипритча – чья она? Тот – в караул, а тот – заснул… Тому – стеречь, другому – лечь, по кругу, – выбирай…
А эпиграмма-басня, не отказался бы и Вийон, и наш Александр Сергеич?
Под Зевсом трон, мой друг Дамон,
Не знал и близко зла,
Но пал заслон, – узнал и трон
Зловонный зад к…клеща
Увы, и тут не подтвердить принадлежность гамлетову перу.
(Кстати,  каким   бы,  скажем,  внутренним   монологом,  в  стиле  и  методом   «Книги отражений»  И.  Анненского, мог прокомментировать принц последние четыре строчки? А заодно  –  и все гипотезы  шекспирологов насчет загадочного (опечатка?) «pajock»,  взамен неозвученной рифмы «ass» («осел», «скотина серая» – и «зад»).
 
«Да, я мог бы сказать и в рифму… Казавшийся садом мир, во что он превращен ими? В хлев, в стойло самого грязного  к о з л а  во всей Дании (эта фраза – точная цитата из И. А., выделено мною, – В. А.)… Или – тоже так и просится на язык! – «осла»… Нет, не годится. Этот скот вовсе не глуп. И он-то – будь она проклята, ваша скотская страсть, королева грязи! – не носил рогов, хотя бы и козлиных… Он стоит метафоры ниже, подлее и гаже… «Павлин» (peacock), с его похотливой спесью? Слишком безобидно и пышно для мрази; странно, почему из всех вариантов комментаторов именно глупая птичка (петух, попугай, тот же павлин) так прижилась в русских переводах… «Коршун» (puttock), питающийся падалью? Тот все же родня орлам, не много ли чести…  Порочный «клоун» (patchock) из старых моралите? Для отравителя – не больно ли нарошечно-куколен. А впрочем, шута-лоскутника, в украденных царских тряпках, запомним… Но тут – скорее сгодилась бы мерзкая «жаба» (paddock), подручница ведьмаков, подруга нетопырей… Да, тут требуется нечто мелкое и злое, раздувшееся (задница!) в гада, таившийся жадный выползок, воистину – «very, very» – одно сплошное брюхо-зад опасной низменной твари… Паук? О! Почти тот самый «pajock»! Вот только жаль: ни буковкой-намеком на рифму для «глупого уха» (справедливо, думаю, требовал тут Пастернак от русских переводчиков: «почти разжевать и положить в ухо») – не оттолкнешься от «Осла-Козла»… Ос-а? Что-то зудяще-женское, и легко отмахнуться… Ко-мар? Смешно… К-р… Крыса? Это бы по мерке, но… еще пригодится, уже скоро. К-л… Клоп? Клещ? Едкий, омерзительный, тайный кровосос, разбухший в тушу на весь трон? Похож, похож!..»
 
…И зря защищал Б. Пастернак от критики шекспироведов ловкую свою игрушку: «осё…тр». Тут ведь лишь лихой каламбур на «осле», но смысловую причину отказа от рифмы, черный окрас метафоры, ощутимый явно – при всей неясности «бирки», выданной принцем королю, – «осётр» не несет никак, наоборот – в корне тому противоречит: благородная же рыба!
 
Впрочем, и специалисты (М. Морозов) пеняли Б. Л., идя не от глубинной сути, а лишь «поверху», от «буквы»: нет, мол, у Шекспира «осетра», и только… Мало ли чего у авторов «нет», что приходится находить переводчикам, докапываясь именно до авторской мысли и краски; «клеща» вот тоже нет, бейте меня…
 
Но отвлеклись. К принцу, к принцу, к летучим следам Пегаса в его речи!)   
Вот Гамлет требует музыки после скандала:
Чёрт! Раз король – не комик по нутру,
Роль комика нутру – не ко двору!
Очень похоже на экспромт, но – не доказать. И, кстати, после Н. Полевого никто из наших переводчиков-классиков не стал отмечать – не просто «театральный» нюанс («спектакль», «пьеса»), а именно «жанр», который, по Гамлету, не подходит королю, жанр, не случайно конкретный – «комедия»; не попробовали поискать и какой-либо эквивалент «игре» на “like not – likes not”: «не подобен» и «не нравится»…
А еще классический афоризм, в сущности, блистательный однострочный стих (да и весь монолог – скорее «стихотворение в прозе», чем просто «панегирик»-памфлет):
Как мастерски сработан человек!
(Правда, в оригинале ритм иной: ритмоформа типа «Все здесь замерло до утра».   

Переводом,  равным  шекспировскому: «What a piece of work is a man!»  –  и практически равным по всем статьям: содержательной и структурной, лексической  и  ритмической, и даже по основной огласовке! – был бы, видимо, такой: «Плод каких трудов – человек!».
 
Но на русское ухо афоризм в этом ритме как-то не очень «звучит», как бы несолидно и туповато пританцовывает-притопывает, не правда ли? Этакий «из чугунного серебра»… Потому и выбираю в конечном счете – типичный «шекспировский» пятистопный ямб: «Димитрием из гроба нарекла…»)
«Дельно выделан человек!», «Изделие на славу – человек!» Именно и только это: плод работы, продукт труда (a piece of work), не наше макияжное «чудо природы» (друзья мои, не всегда «делайте красиво», применяя к речам Гамлета даже инструменты сверхмастера, даже если тот мастер – сам Пастернак). Ведь сказано – как вырублено (как и в мрачном резюме о «квинтэссенции-сверхпрахе»)…
Но опять же: вычленять строчки из единого потока мысли – вещь вполне субъективная.
Неясно и со стиходобавками принца к тексту «мышеловки». Пьеса не доиграна. Успели актеры дойти до места, где Гамлет обещал «дописать и вставить»? Если да, какие именно слова – его? Обеты супруги? Монолог короля? Речь Луциана (к этому склоняются комментаторы: ритм тут несколько иной, чем у королевской четы на сцене; правда, строк – вовсе не обещанных «двенадцать–шестнадцать», зато король как раз «на слова отравителя» и среагировал)? Жаль, но и здесь нет зацепок для окончательных суждений.
Так что то четверостишие есть все же единственное бесспорное – авторизованное! – детище нашего поэта.
Вот они, эти четыре строчки.
Усомнись – в звезде огнистой,
В том, что солнце круг свой вертит,
В том, что нет обманных истин,
Но в любви – мне верь ты.
Они же, в другом варианте:
В свет не верь, что шлет звезда,
В солнца ход по круговерти,
В правду – ведь солжет и та,
Вот в любви – мне верь ты.
Да, это вам не мадригал Петруши Гринева, как-никак европейское образование у виршеписца. А науку версификации долбили тогда даже в «обычных» школах, по сути, дававших базу классической образованности (к которой, кстати, мало что мог добавить и университет: там ведь шла, так сказать, «специализация»). А лучшую в Европе систему школьного образования получила как раз Англия Елизаветы. В одной из таких школ (да не «в одной из»! – едва ли не лучшей тогда в провинциальной Англии, именно городская школа Стратфорда признается сегодня таковой) сиживал, верно, и Уилли Шекспир.
(А наш лазоревый воришка Петр Андреич слукавил таки: истинный источник его вдохновения ведом пушкинистам.)
Но и с этой оговоркой – вполне альбомный стишок, не так ли?
Не так.
Вернее: так – но лишь на первый взгляд. Впрочем, казалось бы, автокомментарием тут же подтвержденный. С чем мы, не мудрствуя, и соглашаемся. Да ведь доверять самокритике поэтов – всегда рискованно.
Как там отрецензировал принц свои рифмованные томления?
«Я не мастак вздыхать постопно…»
Ой-ёй-ёй,   сколь   затейливо,   изысканно  даже,  выговорено!  Настолько,  что  приходит   подозрение: не лукавит ли наш поэт, так изящно самоуничижаясь? Не паче ли гордости? Ведь  щегольски  огласованное  одностишие,  да  и  только! В оригинале,  правда, звукопись нарядна  по-иному  («Ай хэв нот арт ту рэкн май гроунз»,  «Я  не искусен отсчитывать свои вздохи-стенания»; три курсива – на акцентах при декламации), но в перекладах какие-то функциональные замены неизбежны… Стоило бы нам зорче и медленнее прочитывать эту «биллет-ду». Или хотя бы сообразить, что в привычно нелестной оценке принцева упражненья соглашаться с эстетом Полонием – честь сомнительная. Хоть и не кого-то там, а самого Цезаря (ту самую затычку в бочке) игрывал ветеран классической сцены (не ведая, что тем себе-то лично напророчил повторить высокую трагедию фарсом, пусть и кровавым).
И  вот,  когда  всмотришься,  вслушаешься,  вчитаешься в простенький министих  из четырех строчек, – заметишь совсем не простецкие вещи.
Увидишь, что фразировка разложенного на строки единого речения свинчена и гибко, и крепко. А фраза-то вовсе не проста и требует кой-где синтаксической изощренности (при вроде бы «пародийности», едва ли не сродни «прутковской»: «Юнкер Шмидт, честное слово…»): в пунктирной сжатости – естественности, в тасовке звеньев – снайперской точности. С чем дилетант-автор вполне профессионально и справился.
Разглядишь, что и рифмовка – не так уж банальна. И автор знает, что такое анафора, инверсия, внутренняя рифма (а в оригинале видно умение распорядиться еще и чисто английскими особинками стихового ремесла: «зрительная рифма», звукостяжения-дифтонги, диктуемые ритмом…). А уж аллитерация тут – немыслимое диво. В переводе – ухитрись-ка передать ГАРМОНИЮ жести: свиста, шипа-шелеста, потрескивания, где гроздьями – немузыкальные звуки (англичане умеют – или умели при Шекспире? – и «слышать глазами»). Фантастика!
(Ушло в архив вариантов шесть, а почти каждый был по-своему люб.     

«Не верь, что век звезде – блистать, светилу – небо мерить, а правде – кривдою не стать. Но – как любви не верить!». Неплохо. Но не вообще «о любви» говорил принц, а именно – о своей. И последняя строка – без адреса, «абстрактна». «Не верь, что звездам – век блистать, что солнцу – длить свой бег, что правде – кривдою не стать, но верь: люблю – навек». Слишком огласовка хороша. Рифмы стандартно гладки. «Не доверяй ни звезд костру, ни солнца круговерти, ни истин ложному нутру, любви ж моей – поверь ты». Этот был бы получше иных, но «переиродил» принца: изыск, избыток инверсий. «Не верь ни в свет, что шлет звезда, ни в ход светил по тверди, ни в истину, – солжет и та, но в страсть мою – поверь ты». «Вход светил»? Ну, скажем, «в бег». А стих-то у Гамлета, скорее, к хорею тяготеет! «Ты не верь, что звезды – жгут, что свой круг – светило вертит, что все истины – не лгут, но что мной любима, – верь ты». Но там в последней-то строке ритм – «укорочен»! «Ты не верь в костер звезды, в зримый ход светил по тверди, в правду, – лгут ее плоды, но в любви – мне верь ты». Ай да я, – ну, о-очень близко! Но… маловато звуков свиста-шелеста, в пандан бы оригиналу, но чтоб, как и там, не стал спотыкливым стих, непроизносимым. Не вернуть ли в работу что-то из былых вариантов?.. Словом, останавливаюсь на приведенных в начале. Во втором из предложенных итоговых вариантов ритм у меня чуть сдвинут («мужские» и «женские» строки местами поменялись), а к концу и немного «выпрямлен», но это не страшно. В известных наших переводах даже стихоразмер от авторского далек. Впрочем, перевод всегда – компенсация и подмена, чтобы попробовать дать впечатление от оригинала. А тут важнее мысль и образы. Но в стихах ведь еще и ритм, и звук! А в том же втором – доволен как раз парадом звуков-монстров: «Фсв-рьшт-шл-тзв-фс-тп-кр-рьт-фпр-тьс-лж-твл-рьт…» (о как!), – подлинника не «глаже», а озвучить стих, как ни странно, тоже можно вполне легко…

Довольно – о переводческих заботах. Вернемся – к принцу-поэту.)
Рассмотрим теперь выбор автором тропов-антитез главному, итоговому призыву-заклинанию. А они не так уж расхожи и однозначны, как может с ходу показаться. Каждый, работая  –  с  «нарастанием»!  –  на магистрал-вектор,  несет и свою,  локальную подкладку смысла, с неожиданным, более чем современным, наполнением!
Это ведь теперь мы знаем, что горящая звезда может быть и фантомом, все дело в расстоянии и времени:  в яви,  глядишь,  и погасла давно,  а пламя, свет ее – еще летит через бездны…  Но  узнали-то  мы  это  в  XX-м  столетии,  а Гамлет  –  уже  допускал  сомнение в правдивости глаз и телескопов!
А то,  что движение солнца  –  не  что иное,  как иллюзия,  знал кое-кто и при Шекспире.
Гамлет-то обучался в Виттенберге, а там одно время, между прочим, даже Джордано Бруно преподавал, пошедший из лекторов в мученики коперниково-галилеевых гипотез. «Афины Германии»,  высшая в глазах ученых и философов оценка,  –  это как раз он, Бруно, сказал о тогдашнем, «лютеровском» Виттенберге…
А  насчет  «истины-лжи»  прямо-таки  просятся  в  комментарий слова другого великого мыслителя,  мученика  уже  нашего  XX века,  Павла  Флоренского:  «истина  есть суждение само-противоречивое», «она заранее подразумевает и принимает свое отрицание».
Главное же – в этих четырех строчечках дышит тема из излюбленнейших, лейтмотивных розмыслов Гамлета-эмпирика и философа-мирокритика, его неотвязная мысль-рефрен: о разности сути и кажимости, внешнего и внутреннего, нутра и маскарада, личины и природного лица. И вечна аксиома диалектики: объявленное истиной окажется, рано или поздно, не совсем истинным, полу-истинным, совсем не истинным, наконец – заблуждением и «ложью». И эта же ложь вчерашней правды чаще всего – ступень к правде завтрашней, и так без конца, по триаде ли Гегеля, по спирали ли, которую вовсе не марксисты выдумали, – на ней космос стоит…
Кстати, помните другого, уже из «наших», питомца тех же германских вузов – иных,  кантовских и гегелевских времен? Славный поэт и «поклонник Канта» Владимир Ленский, тот,  кто верил, что душа родная соединиться с ним должна,  кто голову ломал над смыслом человеческой жизни, прекраснодушно подозревая тут «чудеса», кто цитировал «Poor Yorick!» над костями несостоявшегося тестя… И, как Гамлет, споткнулся на «слабом поле», его «изменчивости», «непостоянстве». И тоже плохо кончил. Как и его «родитель»-африканец. А перед тем тоже задавался альтернативой – хотя, вроде, и попроще, – что завтра выпадет: быть ему, или не быть… И приходил к выводу: чему быть, тому не миновать, «прав судьбы закон», всему свой час – «бдению и сну». Если не сейчас, значит, потом, не потом, так сейчас. Быть готовым – главное. И будь, что будет: «все благо» – «и день забот», «и тьмы приход»…
Да ведь об этом же как раз Гамлет-то и говорил, предчувствиями томимый, перед финалом!.. Правда, друг не кольнул его – мол, что-то у вас, принц, «темно и вяло», наоборот – забеспокоился… Ну, так ему, Горацио, не-поэту, на ум не приходило тайком примерять к себе философемы друга – и суеверно вслух открещиваться, усмехаясь над «романтизмом». А что будет миг, и захочется ему, трезвому стоику, схватить стакан с опивками яда, – о том он и подумать не мог…
(Кто бы догадался, что «Нулин» – пародия-фэнтези на шекспировскую «Лукрецию», не скажи об этом сам автор? А вот тут – промолчал почему-то, но наглядный «знак» мимоходом кинул лукаво: те самые гамлетовские вздохи над могилой отца Ольги Дмитриевны: «он на руках меня держал…» – «он тысячу раз возил меня на спине»: принц об Йорике…

Читайте Шекспира, отца нашего! – ой, не зря так настойчиво нам советовал наш величайший гений, сам цитировавший Гамлета («Из Пиндемонти»), говоривший другу о своем переложении шекспировской «Меры за меру»: «ничего лучше я не написал».

…А какого переводчика Шекспира лишились мы в Пушкине! «Великого» – сказал еще в 1880-м Н. Стороженко. Вот пример – и какой! Мы – справедливо, в общем-то, – говорим: «короток» их язык, наш «длинен», тут-то один из камней преткновения для переводчиков. А как А. С. – в первых же строках! – начал было свой перевод той же «Меры…»?

…The nature of our people,                      …Народный дух, законы, ход правленья…
Our city’s institutions, and the terms
For common justice…
 
Две с гаком (выпрями анжамбеманы) строки уложил – абсолютно естественно! – в одну, передал девять значащих слов (ну, семь, если не считать этого, дважды, вполне «подтекстового», необязательного: «наш») – предельно адекватно! – пятью!

И вот уж где ни тени «буквализма» – сплошь своё, русское, набухшее смыслами слово! Никто, переводя английскую поэзию, нигде никогда потом – за полтора века! – не повторит подобное чудо. Вот хотя бы для тех же строк Герцога талантливейшей Щепкиной-Куперник
(Прим. 1) понадобился  объем  фразы  на  полстопы  больше,  чем Шекспиру (у него  первая  строка  –  «мужская»,  у нее стала «женской»),  и восемь слов (ну, шесть: оба «наших», у Пушкина как бы «подразумеваемых»,  у переводчицы на месте).
 
…Оказалось, – не я первый обратил на это дивное диво внимание: еще в 1968 году восхищались пушкинской строкой соавторы-шекспироведы Умновы, отец и сын…)     
…А Шекспир, загадочно-издевательски завещав супруге – только и именно – кровать («по качеству» – всего лишь «вторую»! Была пережившая мужа на семилетку Энн на столько же старше его, ставшего супругом в 18 лет – за три года до своего, по тогдашнему закону, совершеннолетия, а отцом первой дочери – уже через полгода после женитьбы…), завершил путь, по сплетням, и вовсе дурным трагифарсом: умер-де Лебедь Эйвона (в свой день рождения, между прочим) безвременно и негаданно, от горячки после излишеств на пирушке с гостями, коллегами-поэтами. Пошловатая кончина, срамная даже, не дуэльный там романтизм, не гибель героя в схватке с «веком», – скверный анекдот, прямо по Федору ли Михайловичу, впору ли Чехонте с Зощенко… Вот и наш Эзоп, дедушка Крылов, говорят, кончил по-шекспировски. Хотя этак жутковато пошучивал еще мэтр Алькофрибас: у Рабле гигант, глотавший жернова, подавился насмерть крохой масла перед жаркой печкой…
А при жизни наш бард и дворянство клянчил, и ростовщиком бывал, и судился с соседом за мешок солода, и скупал дома и угодья, и откупил себе доходное право – сбор «десятины» с земляков, за немалый процент; а жена его, на «малой родине», когда муж отнюдь не бедствовал в столице, занимала, говорят, монеты у слуги, чтоб оплатить малый должок… Ага, «он мал, как мы, он мерзок, как мы» (вот они тут, из главных «доводов» антишекспиристов)? Врете, нью-полукупцы, – ИНАЧЕ!
Ведь свирепый крепостник по убеждениям, усердный хозяйчик-помещик Шеншин был – и пребудет! – нежным лириком Фетом. Ведь злой картежник и цепкий прижимистый издатель был – Некрасовым, поэтом «мести и печали». Ведь меркантильных забот и расчетов полны письма – Пушкина (а еще и матерщина не редкость, и цинизм; и откровенно непристойные комментарии для приятелей о своих отношениях с женщинами, – ведь что? писал, хулиган, другу об Анне Керн хотя бы! Но остались нам – ей же посвященные самые волшебные, самые знаменитые его стихи).
А наш бард единственного (среди дочерей) и любимого сына обессмертил, отдав его имя знаменитейшему своему герою. Или – своего мальчика уравнял, хотя бы именем, с сыном королей? Может, он, сам так и не закончивший (с упадком дел и «муниципальной» карьеры отца) городскую школу, мечтал для Гамнета Шекспира – именно о Виттенберге? Разве не самый прославленный тогда в Европе вуз приличествовал бы наследнику герба Шекспиров, с таким трудом выбиваемого поэтом-плебеем у покровителей? Не сбылось. Магия имени – она есть, знаемо давно. Не суеверно ли «страховался» отец, дав сыну имя – из бытовавших тогда, но буковкой-то на отличку от принца-несчастливца? Не помогло. Всего одиннадцать лет прожил Шекспир-«принц»…
«Жизнь Шекспира протекала довольно бурно и не была лишена приключений, но все же ему не приходилось хаживать под руку с королями; однако их души были ему настолько понятны (сами короли это признавали), что в нем непременно должно было таиться нечто королевское. Этого никогда не понять кретинам, рыскающим по дворцам елизаветинской эпохи в поисках настоящего автора шекспировских трагедий». Это – Ян Парандовский, писатель, ученый, переводчик античных авторов, возглавлявший Пен-клуб Польши сорок лет; из его «Алхимии слова»… «Кретины» – сильно сказано, но общая мысль – «греет».
…А ведь именно «туманным» германским романтикам, современникам и учителям философа в осмьнадцать лет, Володи Ленского, больше всего обязан великий Вильям (в родимом отечестве вовсе не считавшийся пророком, даже как бы и «преодоленный» уже, и «заархивированный» – совсем как наш Пушкин в конце его жизни) мировой своей олимпийностью.
И они же первые, чуть позже, опробовали применение: «Германия-Гамлет», что и было подхвачено на всех широтах, от «Польши-Гамлета» Мицкевича до гамлетов Щигровских уездов, «московских гамлетов» Чехова и «гамлетизирующих поросят». И протянулось от «гамлетов в хаки» Д. Джойса, кои «стреляют без колебаний», до Гамлета, увальня-астматика из брехтовского «сонета», кому обрыдл конформизм; от «интеллектуалиста»-Гамлета П. Валери, кто размышляет «о жизни и смерти истин», «созерцая» на «платформе Эльсинора» размером во всю Европу «миллионы призраков», до М. Фриша, кто сам, в своих притчах, – «Гамлет, которому любое государство показалось бы тюрьмой»…
И у нас легло – от «Я Гамлет. Холодеет кровь…» удушенного Блока до «Я один, все тонет в фарисействе…» затравленного Пастернака.
И скользнуло говорящим символком у иных поэтов нашего «расцвета-застоя», отнюдь не диссидентов: во времена, когда «там Гамлета играл ефрейтор Дядин», – что «зрителям»-рекрутам действа остается? «В раздумье Гамлет: быть или не быть? А может, бросить эту заваруху? Махнуть в деревню, чай с малиной пить, растить детей, любить свою старуху…».
И сегодня, в «новой», усердно размывающей свою «русскость» России, отозвалось криком «прохожего человека» у Юрия Кузнецова, последнего, пожалуй, эсхатолога-«классика» из наших поэтов XX века: « – Отдайте Гамлета славянам!», интерпретацией навзрыд блоковских «Скифов» («Нам внятно все…»), как мнится ушедшим в последнюю жесткую оборону, с вылазками-атаками, старцам-соратникам Кузнецова, «русошовинистам-державникам», охаянным нашими просвещенными озриками, «гражданами мира»…
И перейдет «Гамлет-метафора», вестимо, в иной век, наш, «жирный» (хоть и отнюдь не для всех, как всегда бывало). И далее, во всяк род и потомство, – ведь чем дальше век шествует путем своим железным (как, на все века вперед, сказал поэт, которого – впервые у нас в нарицательном применении – назвал Пушкин Гамлетом), тем они, «вывихи времен», неизлечимей… Кстати, о «пути железном» века. Эту-то строчку мы помним – и цитируем. А – помним ли следующие? В чем она, по Баратынскому-Гамлету, «железность»?
Как ошеломительно современно, как безнадежно сказано – как раз о нашем «веке», правила жизни коего так стерто-привычны, так давно «нормальны» и «естественны» для мирового «эльсинора», – и так еще нестерпимо-жгучи, ранящи – именно в сегодняшней, меняющейся  и  уже изменившейся, торопливо «цивилизующейся» России и в ее нынешних поколениях. Вот эти строки.
…В сердцах корысть, и общая мечта
Час от часу насущным и полезным
Отчетливей, бесстыдней занята…
…Хотя  пресловутый «гамлетизм»,  из тех романтиков возросший,  и сам Гамлет – такие же «близнецы», как, говоря словами принца же, Гамлет («гамлетик») и Геракл.
(А о «Гамлете по-фрейдистски» мне ни говорить, ни вспоминать просто-напросто не интересно. Ну, есть они, эти «эдиповы» толкования, и примитивные, и изощренные. Ну, может, что-то такое, бессознательно, и отразил Шекспир: хоть «эдиповеды» и во сне ему не грезились, но дано же было ему, гению, вместить «наше всё», всевременное и всехное человечье, и прошлое, и свое (и наше) настоящее, и наше с вами будущее; почему бы и не «про это», заодно? Ну, увлекались теми «комплексами» люди, порой и очень-очень умные, из шекспироведов, творцов искусства, титанов театра. Ну, и Бог с этим, Господь с  ними. Меня  –  не вдохновляет,  даже не колышет. Как,  думаю,  не занимало бы всерьез и  его самого, Уильяма-Виля-Копьетряса.

«Копьетряс» – эту гениальную «кальку» дал П. Антокольский.

Гляньте, любознательные, в удивительные, не оцененные и забытые нами «Сказки Времени» могучего старца Павла, в юности пришедшего в поэты – из товарищества вокруг молодого смелого театра на сломе времен. Как и возлюбленный им герой одной из сказок, «двойник», по П. А., русского скомороха Ульяна, – Шекспир. Тот-то, выйдя в поэты, из театра, им же созданного, так и не вышел – даже уйдя, уехав, с ним не расстался и, сам уже постарев-полысев, его и… пережил: дотла сгорел родной «Глобус», – а заполыхало-то как раз, когда играли они последнюю (!) «хронику веков» своего, еще живого, друга, соратника, учредителя-пайщика, поэта, драматурга, режиссера (и актера – хотя, похоже, в последнюю очередь)… Правда, через год снова поднял «Глобус» свой флаг на пепелище, но до последнего рев-финала, когда пуритане, «большевики» Кромвеля, сожгут все старые театры – заодно и шекспировский (не вместе ли с рукописями барда, собственностью театра? – ах, в завещании их не помянул, не он их и писал, значит! – так завещают-то «свое», законное, чем владеешь, дорогие мои), – было уже не так и далеко…
 
Так  или  иначе,  а  подал а первым  пожаром  1613  года  судьба  знак: завершился  круг, Шекспир и его «Глобус» – оба сделали все, что могли, для людей, для сцены и поэзии, для славы и истории, для всех времен, для вечности…

И друг для друга: ведь и сберегли для нас пьесы Шекспира не знатоки, эстеты, меценаты, коллеги-поэты, – а два незнаменитых актера, два товарища его по сцене, за что человечество, осчастливленное ими, так и не поставило им памятника. А без них – сгинул бы гений, как сгинуло великое множество творений и его современников, и до, и после него,  под любыми звездами,  –  безвестным,  полу-поминаемым  где-то  в  «анналах», забытым, как стародавний  «конек»-ряженый  из его «Гамлета»…     

Горят, горят рукописи, еще как горят, истлевают в прах, и не обязательно театры тут сжигать да библиотеки, – хватит и нас, добрых и честных, вандалами не числящихся, просто – ленивых и нелюбопытных… 
 
На могильной плите Шекспира был некогда выбит стих, – говорят, им самим и сочиненный. Я перевел его так:

Молю спасением души:
Друг, мой скелет не вороши.
Кто этот гроб щадил, – блажен,
И проклят, – кто тревожил тлен.

Подозреваю, последние дни «осени патриарха» не очень-то радужны были, всякое у него могло быть настроение…

Надеюсь, тень «мастера Виля», глубоко мною чтимая, простит невеселую фантазию: один из моих сонетов, где, вопреки его мольбам «не ворошить скелет», я потревожил таки его кости. Страшновато  –  заслужить проклятие поэта,  но  такова  судьба гениев и нас: мы не можем не прикасаться к их праху…

Истратив дар на красное словцо,
Экс-потрясатель ставит в красный угол
С облезшей позолотой копьецо
И ворошит в камине тусклый уголь.

Он отрастил фальстафово пузцо.
Водивший дружбу с лебединым кругом,
Скелеты белоперых гордецов
Он прячет в шкаф и глухо шепчет ругань.

Он – птица дронт. Его театр – зола.
С великой королевой умерла
Трагедия. На сцене – мизерабли.

…А где-то та, чья грудь была смугла,
Пред зеркалом вчера сонеты жгла –
Спасалась и от славы, и от травли…


…Опять далеко-о увело от главной темы. Возвратимся к Гамлету-влюбленному, Гамлету-стихотворцу.)
На одной, конечной истине принц-поэт все же настаивает: все преходяще или обманно, кроме его любви.
В контексте всех его, по пьесе, яростных филиппик в адрес неизбывной («закон физиса»!) изменчивости женской природы (с чем ему, в отличие от Старого Цыгана, смириться не дано) – очевидно: он отчаянно взыскует «стабильности» чувств, жаждет верить в возможность душевной «неизменности», хотя бы на собственном примере. По слову Офелии, не уставал он клясться в честности своих сердечных исканий.
Как поступит он с любимой, разуверясь в «правде» и чистоте любого порождения мира-«эльсинора», чем обернется его любовь для невинной предательницы Офелии и для него самого, убийцы и злодея (пусть и – по святой непримиримости к вывихнутым временам, к жутко исказившемуся миру, к обестиалившемуся человечеству, но – кем сам-то он станет, приняв,  что добро должно быть с кулаками?),  –  мы  это знаем.  Он  –  еще нет.  Или  – уже смутно предощущает что-то?
Благие порывы, «начинанья, взнесшиеся мощно», ведут в ад. Как и чистый огонь страсти – на черное пепелище смертных грехов наших: истина слишком стара, чтобы мы о ней помнили постоянно…  Кто искреннее  и  чище всех  чаял мироустройства  –  по Божьим законам, человека – по подобию Божьему? Не Великие ли Инквизиторы, оставившие в веках страшный смрад паленого человечьего мяса?
Вопрос на засыпку:  цитируемое  papa витиевато-страстное послание дочке  –  Гамлетом когда послано? Не на почту же он носил прошлым летом в Виттенберге. Конечно  –  здесь и сейчас, по приезде, уже «на датской почве», втиснут им бумажный лоскуток в девичью дрожащую ладошку – спрячь за корсаж на своей дивной грудке! – где-нибудь в угрюмых галереях, в офелиевой ли комнате. То есть – когда сам уже потрясен потерей отца (для него – идеала homo), уже корчится от измены матери, уже чувствует себя чужаком во вражьем лагере, уже прозревает ужасы и мрак… И единственный тут спасательный круг, соломинка в близком душевном шторме – эта девочка. Кажущийся нежданно-дивным цветок в  выгребных ямах Эльсинора. Последняя надежда принца на возможность беспорочности, верности и веры в мутировавшем, одичалом саде жизни.
Всё решить не можем, велемудрые изыскатели: далеко ли зашла связь, уж больно «постельно» шутит потом осатаневший принц с былой возлюбленной. Да еще прилюдно, скандализируя   придворный   культраут.  И  п озже   –   странноват   и   подозрителен   бред обезумевшей с неподъемного горя сироты.
Насколько не от мира сего, анемично-небесен нежный бутон Эльсинора? Гляньте-ка: смиренница перед отцом и королевской четой, она и лукава, и самостоятельна, и любовно-язвительна с братом, повесой-нравоучителем. Да и с Полонием поначалу пробует побороться за свою любовь. И осмелилась презреть все моральные и этикетные табу, уединяясь с ухажером, это ж скандал, шокинг, сплетни, – не убоялась! И в сценах с принцем: тут – решилась сама начать атакой, по ее с папой представлениям – гордо и достойно (увы, на слух принца теперь – несуразно-лживо, провокационно, с чужого голоса); там – уже раздавленная крушением надежд, потерей любви, истерзанная любимым, – еще находит силы высидеть, вытерпеть рядом с ним и даже пытается защищаться от несчастного полубезумца, разлюли-охамевшего (не от чудовищного ли еще и напряжения: ведь решается загадка дяди-отравителя, матери-иуды). И как позже – уже изломанно, уродливо, но явно – сквозит в диком, потаенно-свободном бреде живая, с горячей кровью, знавшая страсти и упоения на краю, прелестная ведьмочка-женщина…
Так что, может, грех и случился. Но, по мне, это важно лишь с точки зрения бедной несбывшейся инфантессы, так, в итоге, непомерно палачески наказанной тем, кто клялся любить вечно. Да простят мне все женщины мира, – это уже следствие.
Глубинно страшнее – как раз корневая, причинная тень на донышке гамлетовской страсти: в отчаянном его припадании к спасительнице-любви – не кроется ли уже завтрашняя драма? Насколько природно-истинно его чувство, а насколько – воззвано, вздыблено силком, подстегнуто инстинктом самозащиты, желанием найти опору в рушащемся мире? То есть – насколько оно все-таки искусственно? И насколько он сам этот свой фатальный изъян, правду-ложь свою – посмел, решился осознать, вообще – мог  ли осознавать?
Ведь в его стихе – уже заложена самоубийственная мина!
Он противопоставил свою любовь – «правде». Но антиправда – есть ложь. Истина, по Гамлету, ложью-то и чревата. Выходит, правду несет – его любовь-анти-истина? Но анти-истина, и по определению, и по природе, – не может быть правдой, а и сможет – так ведь станет лишь тем, что носит в себе все ту же неизбежную потенцию лжи, по гамлетовской же, безнадежно-«природной» формуле. Из этого круга-лабиринта взаимоопровергающих выводов нет исхода. «Диалектика» обернулась ловушкой амбивалентности. Механизм релятивизма запущен уже в этом стихе, никакими «навеки», «верь» его не остановить.
Правда-ложь-правда Гамлета – дракон, пожирающий себя же с хвоста.
Недаром  есть  в  шекспироведении  и  ядовитый  вопросец:  “never doubt my love”  –  как прикажете  толковать:  «никогда  не сомневайся в моей любви»  или «даже и не подозревай, что я люблю»? «Подозревать» – как раз то из значений глагола doubt, что стоит в словарях с пометой «устаревшее», то есть вполне современное шекспирово-гамлетовским временам…
(…Поэтическая речь – всегда искусственна. Зря удивлялся мольеровский Журден: он говорил  прозой, пока был естественным человеком, самим собой, а пожелал в гомункулусы выйти, – потребовался и язык иной.

Но антиприродный язык поэзии и дан нам как раз для наивозможно верного выражения нашего естества. В чем и парадокс, и корень проклятой двоесущности Слова: его всесильность – и немощь, власть над нами – и подчиненность нам же, всеистинность – и сверхложность, щитоносность его – и смертоубийственность. Люди, остерегайтесь обращаться к Логосу: его бесконечная кривозеркальность – слишком верное зеркало тайников души. Ибо душа наша – лабиринтна.)
Он «чуть с ума не своротил или не сделался поэтом», – впрочем, это ведь, кажется, совсем другой автор о совсем ином влюбленном герое? Гамлет, на пороге безумия (где у  него  потом  роль  сумасшедшего,  а  где  и  впрямь  боль раненного разума, – вечно спорить шекспироведам), хватаясь за любовь-соломинку, стать поэтом попробовал.
И, как мы увидели, не столь уж прост и банально-альбомен принц-стихотворец, каким сам себя выставлял. Собственно, он не «попробовал» – он поэтом и стал. Даже если на час или день. А иначе Логос  –  чему  мы   теперь  свидетели,  – не ответил бы ему взаимностью, вплоть до демонстрации своей главной, волшебной и грозной силы: проникать в тайники наших душ глубже, чем мы – собственным сознанием, и предсказывать («программировать» даже!) наши судьбы.
Каков же итог? Для меня, во всяком случае, он нагляден.
Оказывается,  бывает  достаточно и четырех строк,  чтобы определить,  что являет собой автор: случайно, в пылу чувств, взял перо графомана, или – «право имеет».
Когда-то  И.  Анненский,  сам  –  поразительнейший  поэт  и  переводчик, «неоклассик»-драматург и изысканный литкритик-эссеист классики, спрашивал:
«Гамлета  походя  называют  гением…  Но что же это за гений без специальной области творчества?»
И сам же отвечал:
«Если Гамлет и гений, то это или гениальный поэт, или гениальный артист», «Гамлет – артист и художник (у И. А. тут расширительный смысл: «творец». – В. А.)… Эстетизм лежит в основе его натуры и определяет даже его трагическую историю».
Последнее утверждение представляется мне все же «перебором» (хотя… вот принц, обличая короля, начал с сути: «убийца», а чем закончил, на пике эмоций? «Клоунская пестрядь» – критика «вида», «внешности», гнев эстета). Но артистизм, творческое начало в принце – несомненны.
{hsimage| Дальше – тишина…||||} А Осий Сорока, из интереснейших на сегодня переводчиков-толкователей Ш. – если не самый интересный (в середине 1980-х на одной из Шекспировских конференций впервые услышали мы, шекспиролюбы из «глубинок», это имя: «А знаете, что есть сельский учитель, кто заново – и превосходно! – перевел «Лира»?»), – считает, что принц вообще болен лишь одной «страстью»: стремлением к творчеству (по О. С. – театром). И страсть эта вытесняет в нем все: любовь, долг мести, будущий трон… И – «очерствляет» Гамлета…
Теперь, после приложенной к стихам принца лупы (даже – микроскопа), можно, наконец, согласиться с мнением гамлетоведов, доселе голословным: в лице Гамлета «датская» ли, английская – словом, мировая – лирика потеряла и выдающегося поэта, способного бы стать выразителем душевных бездн и лабиринтов сердечных страстей, соперником «родителю» своему.
Почтим же память несостоявшегося Шекспира-2.
Поэтому: дальше – тишина…
Прим. 1 В Сети, на солидном сайте http://www.russianplanet.ru/filolog/evropa/england/shakesp…, «Гамлет» Лозинского дан с уведомлением: «перевод Щепкиной-Куперник»! Остаюсь в полном недоумении… Ну, да для сетевого мира случай типичный. В дублях подборки русских версий «Есть многое на свете…» где-то перевод приписан «Радлову», и всюду гуляет «Сокольский», сиречь Соколовский.
Иллюстрации из Интернета