Главное, Литература

Роза души

Рис. Виталия НаконечногоРассказ

Светлой памяти моего папы

 

Из приличной рыбы поймали по карасю и подлещика. Остальная рыба красноперка, густера с ладонь, немного мелкой сороги. Ловили с берега на метровой глубине. Клевало в основном на опарыша, даже карасей на него поймали. На червя мучил мелкий окунь. Рано утром видели бобра. А вода за день прибыла сантиметров на пять…

Это письмо он написал еще в августе, когда было относительно сытно: жирная земля Затона по обычаю родила урожай, а рыба в сонной заводи в дождливые дни ходила возле самой поверхности, плеща и играя в темной волжской воде. Сложно было представить, что где-то идет война. Точней, это природа ничуть не изменила своей привычке бесконечного воспроизводства, а вот люди зачерствели и сделались злыми, исчерпав запас доброты, прежде бытовавшей в них. Впрочем, может быть, так ему некогда казалось, что люди изначально добрые.

 

Прошлой весной есть хотелось все время. В школе тем, у кого отцы воевали или уже погибли, давали бесплатные талоны на обед в столовой, а ему талонов не полагалось. Так прямо и заявили, скажи еще спасибо, что советская власть тебя бесплатно учит заодно с остальными детьми, настоящими пионерами, верными ленинцами… Тогда мама отнесла на рынок отцовский сюртук – двубортный, сшитый по досюльней моде, и выменяла его на целую буханку хлеба… Все равно ведь, когда папа вернется, а это случится – представить страшно, только в сорок восьмом году! – этот сюртук вряд ли придется ему в пору, да и смешной вообще этот сюртук… Так вот, мама выменяла сюртук на целую буханку хлеба, а дома, отрезав кусочек, обнаружила внутри кирпич!

 

К зиме истощилась и река. Пропали бобры. Ушли куда-то целыми семьями, снявшись с привычных мест. Может быть, затаились где-то в верховьях реки, в дальних ее истоках, повинуясь звериному чутью или своей, бобровой, почте, которая каким-то образом передавалась вдоль реки на всем ее протяжении. А может, их просто-напросто выгнало дальнее эхо взрывов. Река живая, и если внизу по течению, пусть даже очень далеко, идут бои… Вслед за бобрами исчезла рыба. Залегла на дно или спешно эвакуировалась в тайные протоки, чтобы не достаться врагу. Ведь вчера уже открыто говорили в очереди за мылом: «Почему немцы наступают? Где наша сила? Если Гитлер – сволочь, почему за него умирают немцы?..». А беззубый старик с грязной ветошью на шее прошамкал, что в Ленинграде немцы сбрасывают с самолетов не бомбы, а колбасу и головки сахара. Он говорил полувнятно, но толстая татарка в малиновой шали подхватила, повизгивая, что в тылу сахар едят только любовницы партактива. И тут, не выдержав, он все-таки встрял, нарочито сгустив мальчишеский дискант: «Да как вам не стыд…», но был потушен, затерт не столько аморфным шипеньем, но более пронзительными колючими взглядами, мол, ты еще выдернись, Ленька. И шепоток проскользнул, как мышь: «Ишь, мамаша беретик напялит, спинка прямая, подбородок кверху. Немцев ждет небось, тварь недобитая… У всех отцы на фронте, а у него…». Тогда он заплакал, хотя уже успел примириться с главной несправедливостью своей жизни и жизни вообще, именно приговором «десять лет без права переписки», который в тридцать восьмом получил отец…

 

Ладно, отцу писать запретили, но ему-то, Леньке, никто не запрещал! Вот он и писал письма, складируя их в ящик письменного стола. Когда-нибудь отец вернется из лагеря и поймет, что он его ждал, продолжая делиться каждой случившейся мелочью…

 

В школе третьего дня выдавали по черной булочке, причем всем, а вчера был суп, но только для детей фронтовиков…

 

Боже, о какой ерунде он пишет отцу, будто только и мыслей осталось, что бы поесть. Хотя голодок действительно теперь не отпускал ни на минуту, но – как бы на поверхности сознания, а внутри, в самой сердцевине своей, кипело иное. Именно странное слияние с той самой толпой на крыльце магазина, враждебной, но в то же время составлявшей как бы его расширенное тело, существовать внутри которого было не так страшно. Одновременно он опять-таки странным образом был и теми рослыми, здоровыми мужчинами, которые отправлялись на баржах с верфи судоремонтного завода вниз по течению Волги – откуда бежали бобры, рыба и вообще все живое, потому что там черным осиным роем гнездились немцы и возврата оттуда никто не ждал. Своих мужчин проводили еще в начале войны. В их тела клещами вцеплялись дети, жены, родные, и жуткий стон стоял над Затоном. Потом грубый окрик военного помогал мужчинам уйти в никуда.

 

Так продолжалось и теперь, что было так же жутко, но с новым оттенком. Во-первых, это он, Ленька, почему-то вместе с ними отправлялся на войну, но в то же время оставался в Затоне. А значит, все идущие на смерть продолжали жить вместе с ним, мамой, беззубым стариком, татаркой в малиновой шали и даже замечательными бурыми бобрами. Теперь, когда Ленька грыз черную булочку, он делал это не только для себя. То есть чтобы заглушить не только свой голод, но заодно и тех, кто сейчас сражался с фашистами, потому что они были – тоже он. Он жил в прошлом и будущем массы людей, которая состояла из одноклассников, соседей по Затону – местных русских, татар и эвакуированных, которых татары называли «куированными», рабочих судоремонтного завода и отправлявшихся на фронт красноармейцев.

 

Еще он был немного Гульджан, хотя это казалось уж совсем странным. На татарском ее имя означало «роза души» – очень красиво, а в глазах застыла непроглядная тьма. Из-за этой тьмы ему казалось, что Гульджан известно о жизни и смерти что-то такое, чего ни он, ни мама никак не могли знать. Гульджан училась в параллельном класса, и у нее были огромные косы до самых колен, которые шевелились на спине при ходьбе, подобно черным блестящим змеям. Школьная наука давалась Гульджан плохо, но это было простительно. Не только из-за кос и непроглядных глаз. В облике ее дышала сама древняя Орда – загадочная, растворившаяся в степи и в общем-то равнодушная к смерти. Может быть, от Гульджан он и заразился единением со всеми прочими людьми.

 

Часто, наблюдая, как татары возвращаются по своим домам с судоремонтного завода, Ленька думал, что они до сих пор Орда, внутри которой неразличим отдельный человек, но поэтому им и удается выживать в рабочих бараках без кухонь и умывальников. Давно, еще до войны, татар частенько избивали русские рабочие – по праздникам, без особого повода. А может, настоянная на водке и редком безделье, разгоралась искра древней вражды, хотя даже в школе на уроках истории говорили, что наши татары – вовсе не те, под игом которых томилась Русь целые триста лет, что те давно вымерли. Что значит вымерли? Мамонты они, что ли? Татары растворились в холодном ветре степей, который каждую осень наступал с Востока незримым напористым фронтом, стали воздухом Поволжья и проросли в новых людях, которые дышали этим воздухом. Ленька думал, что, поскольку он родился в Татарии и тоже дышал этим воздухом, теперь историческая судьба народов – есть и его судьба, он в ней, а она в нем. Об этом он, конечно, никому не рассказывал, потому что это, может быть, не по-ленински, но он все равно продолжать так думать. И даже тогда, в конце осени, когда они оказались с Гульджан в одной очереди за солью, Ленька думал, что эта самая общая историческая судьба может проступать в незаметных будничных делах, таких как стояние в очереди. Хотя соль получить по карточке, конечно же, тоже важно, но ни в одном учебнике истории об этом не упомянут – не танковое сражение. Более того: никому из этой очереди даже в голову не приходило, что стоять рядом с Гульджан – вообще знаменательное событие: она не только училась, но и вообще пребывала в параллельной плоскости жизни, с которой Ленька никак не пересекался, даже несмотря на единую историческую судьбу.

 

 

 

Незадолго до зимы школьный дворник, тронувшись головой от голода и невеселых сводок черной тарелки, громко вещал возле магазина, что немцы сосредоточили силы в донских степях, скоро атакуют и перевешают всех пионеров. Через день дворник исчез. А еще через день Ленька, возвращаясь домой, услышал на ходу брошенную фразу, что если у кого в семье есть враг народа, того немцы возьмут на службу. Нет, это что же такое получается! Он даже остановился и чуть не кинулся вслед тем женщинам, которые это сказали. Еще чего придумали. Он тоже пионер, а значит, будет висеть вместе со всеми. Где повесят, там и будет висеть!

 

Зима пришла из степей вместе с бураном. За одну ночь Затон замело так, что стоявшую в низине школу пришлось откапывать – снегу нанесло по самую крышу, и на первом этаже из-за заметенных окошек царили холод и сумрак. Тогда всем ученикам велели каждый день приносить в школу поленья для растопки, и печка с веселым живым огнем не только грела, но и почему-то внушала какую-то странную надежду. Надежда проросла благодаря еще одному обстоятельству. Мама до войны работала фельдшером при заводской амбулатории, обслуживавшей весь Затон. Теперь эта амбулатория превратилась в небольшой госпиталь, в котором оказывали срочную медицинскую помощь, подлечивала легкораненых и эвакуированных детей с диагнозом «дистрофия». Там было по крайней мере тепло и кормили, хотя не это главное. Главное, что их семью наконец оставили в покое. Когда арестовали отца, Ленькины оценки в школе, особенно по русскому языку и литературе, резко снизились. Его даже пришлось перевести в параллельный класс к другой учительнице. Четыре года назад он плохо еще понимал, что происходит и почему он вдруг заодно с отцом сделался в чем-то виноват. Стоя в коридоре возле кабинета директора, он со смешанным чувством любопытства и страха ловил долетавшие из-за двери голоса, мама разговаривала с директором Вениамином Андреевичем, тихим и незлобным в общем-то человеком, на повышенных тонах, почти кричала: «Это подло – вымещать неприязнь на ребенке!». Именно тогда, в тридцать восьмом, Ленька узнал, что такое «подло». Подло – это когда Мария Петровна пририсовывает ему в тетради ошибки, чтобы снизить оценку, а потом говорит, что ее оклеветали и что она никак не могла исправить «не» на «ни», потому что она член партии большевиков. Да, в партию не принимают плохих людей. И все-таки учительница поступает хуже, чем тот же известный всему поселку вор Шишмарев. Тот крадет все, что можно украсть, даже бельевые прищепки с веревки, хотя они ему не нужны. Мама говорит, что это заболевание такое у него, «клептомания» называется и что поэтому строго судить его нельзя. Так вот этот вор все-таки лучше Марии Петровны, хотя он и не член партии большевиков. Потому что лучше уж прищепки воровать, чем в чужой тетради ошибки пририсовывать…

 

Теперь тетрадью служила разлинованная серая бумага, а портфелем – сумка, сшитая из кухонной клеёнки. И все-таки это была сумка, а не грязная тряпица, в которую заворачивали тетрадки некоторые ученики. И мама упорно продолжала носить беретик по довоенной моде, ни за что не соглашаясь кутаться в серый платок, как большинство женщин Затона. Беретик оставался, может быть, последней вещицей из прошлой жизни. Еще в самом начале войны мама продала рояль, потом две свои брошки и блузку с кружевным воротничком, потом шерстяной отрез на костюм… На рынке продала за девятьсот рублей, а дядька, который этот отрез купил, через десять минут тут же перепродал его за три тысячи пятьсот, ничуть не стесняясь. Еще сказал, что для торговли особая энергия нужна, а у вас, дамочка, этой энергии ноль, так что не обессудьте. Мама плакала, а Ленька думал, что есть же у людей деньги. Откуда? Если мама как фельдшер получает восемьсот рублей, потому что считается особо нужной… Восемьсот рублей – это прилично. Далеко не все столько получают. Но женщины в поселке даже прощают ей беретик и ухоженные ногти – за то, что она всех лечит, даже тех, кто не хочет лечиться, а болеет из-за плохой гигиены. У мамы вообще любимое слово – «гигиена»…

 

Тогда, в конце осени, оказавшись с Гульджан в одной очереди за солью, Ленька сперва стоял и слушал, как смеется Гульджан. Смеялась она потому, что их кот Айсун, которого все считали именно котом, неожиданно принес котят. Ленька тоже смеялся: он сам так думал, что Айсун – кот-бандит, промышлявший в камышовых зарослях у воды. Айсун вообще был из редких котов, до сих пор оставшихся в живых благодаря хитрости и проворству. Пробавлялся он мышами, рыбой и прочей мелкой живностью. И вот, оказывается, Айсун принес котят. Ленька даже сказал, что возьмет котенка, потому что за лето дома в невиданном количестве расплодились мыши и никакая отрава их уже не бер… Он осекся, потому что косы Гульджан действительно шевелились сами собой: в них копошились огромные вши! Настолько огромные, что Леньки показалось, будто они на него смотрят. «Вши!» – Ленька полувслух воскликнул, отшатнувшись, и Гульджан, кажется, услышала, потому что с коротким «Ай!» перекинула косы за спину и перешла на татарский, обращаясь к Давлету, мальчику из параллельного класса. А Леньку вдруг пронзило мучительное чувство вины. Нет, вовсе не за свой невольный возглас, а уже за то, что у него-то вшей никак не может быть, потому что мама для профилактики перед баней намазывает ему голову керосином и вообще пытается поддерживать эту самую ги-ги-е-ну даже в мелочах. В раннем детстве он даже думал, что гигиена – это такой зверь, который таится за дверью, поджидая и вынюхивая, а кто тут плохо вымыл руки перед едой. «Гигиена не позволяет» – то есть выскакивает и хватает за штаны. И тянет к умывальнику. В рабочем бараке, где жила Гульджан, гигиена позволяла очень многое, вернее этот зверь там попросту вообще не водился…

 

– Кит кюттэ! Кит кюттэ! – Гульджан неожиданно громко взвизгнула и влепила Давлету в ухо. Давлет заорал, кубарем скатившись с крыльца, очередь зареготала, посыпались татарские словечки, которые по неразумению казались Леньки исключительно ругательными.

 

– Что такое кит кюттэ? – Ленька спросил Шишмарева, которому тоже полагались карточки на соль, потому что официально он числился при заводе. Здоровый все же мужчина, хоть и немолодой, вот и взяли грузчиком. Инвалидов в грузчики не возьмешь, а что там Шишмарев подворует, так то на проходной вытрясут.

 

– Кит кюттэ, – Шишмарев длинно сплюнул сквозь зубы, – переводится очень интересно.

– Как?

– Это значит: «Иди в жопу!»

– Серьезно?

– А то!

– Да что же он ей такое сделал? – воскликнул Ленька.

– Да за жопу и щипнул!

 

Про вшей Ленька рассказал маме. Мама дождалась Гульджан после уроков в школьном дворе и, тронув, за косу, тихонько спросила: «Чешется?». Гульджан кивнула. В госпитале обовшивленных пациентов попросту брили наголо под машинку. Однажды Ленька видел, как под этой машинкой на голове остается кровавая полоса: лезвие перерезало пополам впившихся в кожу вшей. Ленька знал, что вши – не такое уж безобидное дело и что из-за них мама чуть не умерла в шестнадцатом году. Она служила сестрой милосердия в астраханском госпитале, заразилась тифом, который как раз разносят эти самые вши, и в бреду кричала: «Снимите, снимите с головы!». Ее обрили наголо, но косы с течением снова выросли, и это было похоже на чудо. Ведь длинные волосы – это настоящее богатство, которое само собой восстанавливается с течением времени…

 

Керосин тоже был по карточкам, и все же мама его не пожалела на косы Гульджан.

 

Когда Ленька вернулся домой, Гульджан сидела на полу возле печки, скрестив ноги, и сушила волосы. Ленька подумал, что похожая картинка есть в книжке «Тысяча и одна ночь»: красавица в шароварах, укутанная собственными волосами…

 

– Я сказку арабскую читал, – сказал Ленька, – там Мухаммад освободил девушку, которую волшебник заколдовал и привязал к дереву за волосы. А Мухаммад отвязал, и колдовство растаяло.

– Ну и что? – спросила Гульджан.

– А она ему за это волшебное яблоко подарила.

– Подумаешь. Яблок этих в каждом дворе от пуза. Мы их насушили. Только кислые в этом году.

– Глупыха. Яблоко было волшебное, откусишь – и любое желание исполнится. Вот ты бы что загадала?

– Не знаю, – Гульджан ненадолго задумалась, закатив глаза. – Наверно, сахару целый мешок.

– Сахару, тоже мне желание, – хмыкнул Ленька. – Сахар съешь, и завтра не вспомнишь. Надо загадывать на перспективу. Например, чтобы война кончилась и коммунизм наступил, тогда сахару будет навалом. В любой захудалой лавке.

– Жди, наступит твой сраный коммунизм, – зыркнув на него черными глазами, будто ляпнув смолой, Гульджан почти беззвучно произнесла что-то по-татарски, и Леньке показалось, что она вылепила губами: «Кит кюттэ».

 

На следующий день, получив санкцию директора завода, мама отправилась с инспекцией в барак, где жила семья Гульджан и другие рабочие, иначе вчерашняя процедура не имела бы смысла. В помощь выделили военных. Завшивлен оказался весь барак  – дети и взрослые. Мебели у татар не было, зато во множестве находились коврики и подушки, в которых обнаружили платяную вошь. Подушки сожгли, а всех барачных детей побрили наголо, невзирая на протесты и вопли. Сбежавших отловили военные и под конвоем сопроводили на стрижку. Врагам не будет пощады! То есть вшам. Заодно отловили и наголо побрили Гульджан. И до ее прекрасных кос уже никому не было никакого дела.

 

Вечером во дворе барака громко, на высоких нотах, вопили женщины, как будто их жилище «подвергли мечам и пожарам», хотя сами они давно не совершали никаких набегов. Луна «как бледное пятно», да-да, равнодушно смотрела на творящееся внизу безобразие. Равнодушно – потому что сама была бритоголовой. И что плохого в том, чтобы некоторое время походить луноподобной? При встрече он так обязательно и скажет Гульджан…

 

Но она с ним больше не разговаривала. И Ленькина вина перед Гульджан и перед всем рабочим классом только приросла. Хотя вроде бы никто не хотел им зла: ни Ленька, ни его мама. Но получилось так, что они способствовали разорению и без того убогого татарского жилища, а сами остались жить в своем флигельке с изразцовой печкой, во флигелек их переселили вскоре после ареста отца, а до того они жили в комнатах над аптекой… Говорят, что до революции домом владел богатый татарин, который потом сбежал в Турцию, во всяком случае, даже флигелек в этом доме был неизмеримо уютней рабочих бараков.

 

Чувство вины перед рабочими усугубил плакат, который появился в вестибюле школы в начале зимы: с него отчаянно и почти что с ненавистью смотрел человек в кепке, вопрошая: «А что ты сделал для фронта?». У него было скуластое открытое лицо, как у Шишмарева. И это тоже было нехорошо: вор Шишмарев хотя бы работал грузчиком, а что конкретно он, Ленька, сделал для фронта? Ничего. Разве что выдал Гульджан, розу своей души, и тем предотвратил какую-то эпидемию. Именно так мама успокаивала его: что если не бороться со вшами, пусть даже столь решительными мерами, может возникнуть эпидемия…Тогда  Ленька подумал, что иногда для того, чтобы предупредить большое зло, надо совершить зло малое. Почему? Может, стоило просто промолчать и никому про вши не рассказывать? Шептались же все вокруг: «Молчи! Молчи!».

 

Однако к декабрю заговорили почти открыто, что Сталинград вот-вот падет и что черная тарелка врет напропалую… Однако товарищ Сталин говорил убедительней, что враг будет разбит и что за Волгой нет земли русской! Вот ведь какое дело! Вглядываясь в заволжские дали, Ленька мучительно размышлял, а что же там тогда такое, если не русская земля? И убеждался в своей смутной догадке, что там – невидимая, но все же Орда! И что товарищу Сталину об этом известно.

 

Люди осунулись, посерели. В школе давали кашу из лебеды, которая трещала на зубах, будто сдобренная песком. Истощенные лошади словно без цели тащили по улице какие-то повозки. В том, что время по-прежнему течет вперед, из прошлого в будущее, убеждали только листки отрывного календаря и сухие сводки Информбюро. В школе учителя разговаривали глухими тусклыми голосами и так же тихо и будто нехотя в зале установили новогоднюю елку и принялись мастерить украшения. Директор школы Вениамин Андреевич, который по причине воцарившейся вечной мерзлоты даже на работе не снимал ушанки, что было понятно: у него была блестящая лысина во всю макушку… Так вот, Вениамин Андреевич собрал всех учеников в зале и сказал, что праздник, несмотря ни что, состоится и даже будет небольшое угощение и приз за лучший маскарадный костюм. Хотя на праздник можно прийти и в фуфайке, это не возбраняется, особенно тем, кто давненько сытно не ел (а таковыми были буквально все). Но главное – прийти, чтобы вместе со всей страной отметить наступление Нового года, который непременно приблизит, друзья, нашу общую победу! На этих словах Вениамин Андреевич взглянул на портрет Сталина, висевший прямо на алом заднике сцены еще с довоенных времен. И Леньке даже казалось, что выражение лица товарища Сталина на этом портрете способно меняться – с сурового на просто строгое и порой даже одобрительное. Именно так, одобрительно, смотрел Иосиф Виссарионович на учеников школы во время речи директора: «Правильно мыслите, Вениамин Андреевич!». И вроде стало даже теплей.

 

Еще директор сказал, что во второй половине уходящего года советская промышленность произвела военных самолетов, снарядов и мин почти в два раза по сравнению с первой половиной, а танковые заводы страны в третьем  квартале выпустили 3946 танков Т-34… Во время этой речи директора Леньке пришла в голову замечательная идея. Он уже знал, в каком костюме придет на праздник. Вовсе не для того, чтобы получить этот таинственный приз, то есть приз, конечно, получить хотелось, но более того хотелось написать об этом папе. Наконец хоть какой-то проблеск радости!

 

Дорогой папа! В школе будет маскарад, и я уже придумал себе костюм. Ничего в нем сложного нет, где бы только теперь раздобыть краску…. За четверть у меня пятерки по всем предметам, кроме математики…

 

То есть Ленька мысленно уже составлял это письмо, пока Вениамин Андреевич продолжал, что сейчас самое главное – не падать духом, держать боевой настрой и укреплять пролетарскую закалку, тогда…

 

– А ну как немец с Дона попрет? – неожиданно раздался резкий, непонятно чей – полудетский или женский – голос. И зал мигом онемел и будто даже оглох. Над головами повисла зловещая тишина, и липкий противный холодок растекся внутри.

 

Все одновременно посмотрели друг на друга, желая убедиться, что рядом стоящий товарищ никак не мог этого сказать. И одновременно убедить этого самого товарища, стоящего рядом, что это мог произнести кто угодно, только не я, не я.

 

 

Вениамин Андреевич, растерянно оглядев с подиума зал и ненадолго задержавшись на паре-тройке лиц, наконец спросил:

– Кто это сказал?

 

Висела та же глухая ватная тишина, внутри которой, казалось, прекратилось даже дыхание.

 

Придя в себя, Вениамин Андреевич и неожиданно рявкнул по-военному решительно:

– Р-разойдись!

 

Потом добавил уже обычным своим «директорским» тоном:

 

– Это провокация, ребята. Не поддавайтесь на нее. Виновный будет выявлен и наказан.

 

Расходились притихшие, с одной заботой в голове: а вдруг теперь не будет праздника? Даже татарчата из младших классов, которые обычно после уроков устраивали во дворе возню, молча растворились в стылой белой дымке, окутавшей улицу и слепые окна домов. Ленька бежал к своему флигельку, подначиваемый идеей во что бы то ни стало теперь сделать этот маскарадный костюм. Не поддаваться на провокацию! Потому что враг именно того и добивался – сорвать праздник, убить боевой дух каждого пионера, юного борца… Борца с кем? С фашистами, конечно, которые собирают силы в донских степях. Причем тут маскарадный костюм? Ну так ведь он же означает нашу безусловную веру в победу. И если он, Ленька, хоть на минуту усомнится, вместе с ним усомнится и вся школа, и рабочие судоремонтного завода, и бойцы, отправляющиеся на фронт, и вор Шишмарев заодно, и может быть, даже сам товарищ Сталин. Но если враг все-таки ударит с Дона, тогда… Тогда из-за Волги ему ответит Орда, соберется черной тучей, вот как перед морозами тучами клубилось воронье в небе, и даст со всей силы в зубы, да!

 

Флигелек выстыл. Ленька, не раздеваясь, попытался растопить на кухне плиту, чтобы к приходу мамы нагреть хотя бы воды. Дрова не разгорались, печь чадила и дымила сквозь заслонку прямо в комнату, вероятно, забился дымоход, давно пора пригласить трубочиста, да где они теперь, трубочисты! Пошуровав в печке кочергой и вымазавшись сажей, Ленька решил, что лучше сделать так: пока не стемнело, вернуться в школу и попросить на вечер баночку краски, оформили ведь к Новому году поздравительный плакат и стенгазету, значит, краска в школе есть, ему все-то три слова написать…

 

Нахлобучив шапку, он выскочил за дверь. Назад, в школу, тянуло еще по какой-то неясной причине, как будто там за недолгое его отсутствие успело случиться что-то очень важное. Что? Сумерки уже начинали сгущаться, был один из тех моментов, когда темнеет прямо на глазах, воздух сперва становится сиреневым, потом наполняется чернилами…. Бледно-розовое солнце, недолго повисев над дальней кромкой леса и еще как бы покручиваясь вокруг себя, скрылось за горизонтом, но тени еще проступали на земле. В школе светились окна на первом этаже и в кабинете директора. Школа выглядела обитаемой, что вообще казалось странным. Мимо, натянув платок на глаза и что-то бормоча на ходу, проскочила Мария Петровна. Ленька даже остановился и поглядел ей вслед. В том, как спешно она ковыляла по снегу прочь, было что-то отчаянное. Странное по крайней мере. Возле школьного крыльца стояли ребята, не собираясь расходиться. Именно что просто стояли. Приблизившись, Ленька разглядел среди них Давлета и Гульджан, и также несколько ее братьев. Сколько братьев у Гульджан было всего, Ленька давно сбился со счета, целая дюжина, не меньше. И вообще он не понимал, как это Гульджан могла так просто общаться с Давлетом, если только осенью тот ущипнул ее за задницу.

 

У самых ворот какой-то татарчонок проскочил мимо и, задев Леньку плечом, выпалил:

– Сталина порезали! Слышал?

– Что-о?

– Сталина порезали, вот так, – татарчонок два раза чиркнул по горлу ребром ладони.

– Как? Насмерть?

– А то! – зло хихикнув, татарчонок покатился своей дорогой в сторону рабочих бараков, а Ленька, едва дыша от ужаса, устремился к Давлету и Гульджан.

– Вы знаете? Вы все знаете и стоите? Что же такое делается! Что теперь будет?

 

Смоляные горячие глаза Гульджан, казалось, прожгли самые чернильные сумерки. Лицо ее в опушке инея на платке и выбившемся ежике чуть отросшей челки было не просто злым. Гульджан походила на кобру, раздувшую капюшон перед броском, и точно: губы ее разверзлись, и изо рта показалось черное раздвоенное жало:

 

– Это все ты! Ты Сталина порезал! – она с силой толкнула Леньку в плечо, так что он едва устоял на ногах.

– Я-а? Ты что говоришь?

– Кроме тебя некому. Ты – сын врага. Это всем известно.

– Немцев ждешь со своей мамашей, – вставил Давлет, и братья Гульджан от мала до велика сомкнулись вокруг Леньки плотным кольцом.

– Да как я мог Сталина порезать? – произнес растерянно Ленька и будто уже оправдываясь. Нелепое обвинение просто не умещалось у него  в голове. – Я же все время… в школе был.

– Мы все в школе были. Ну и что? – наступала Гульджан.

– Немцы придут, ему будет что предъявить: вот, смотрите, как я разделался с ним! – подначивал Давлет.

 

Мир покачнулся. Перед глазами поплыла школа, старые яблони во дворе, заиндевевший бюст Ленина посереди заснеженной клумбы. Ленька невольно отметил, что Владимир Ильич отрастил пушистую бороду и стал похож на Деда Мороза… Потом Ленька догадался, что все это – просто дурной сон. Нет, в самом деле, как такое могло в голову прийти, что он разделался с товарищем Сталиным? Ножом перерезал горло, как барану, что ли? Товарищ Сталин – он же в Москве, отсюда его никак не достать, неужели они не понимают? Вот, стоит только закрыть глаза и громко крикнуть, как сон исчезнет и он очнется в своем флигельке на кушетке возле плиты. Наверное, он просто заснул, раскочегарив эту чертову, плиту и слегка угорел… Мама! Сейчас придет мама, и сон развеется, и Гульджан снова станет розой души, а не злобной коброй.

 

Ленька так и сделал: крепко зажмурился, но вместо «Мама!» заорал что ей мочи: «Кит кюттэ!» Давлет опрокинул его в сугроб, сверху злыми сгустками тьмы обрушились братья Гульджан, посыпались удары:

 

– Сын врага народа! Получай!

 

– Кит кюттэ! Кит Кюттэ! – Ленька, поджав под себя коленки и накрыв голову руками, уже не пытался защищаться. Особенно больной удар пришелся в ухо, и Ленька опять вскрикнул…

 

– Эй, стойте! – сквозь плотный белый морок прорвался новый,  низкий голос. – Что вы делаете?

 

Мучители мигом брызнули по сторонам, Леньку перевернули на спину и усадили на ступеньки крыльца.

 

Перед ним на корточках сидел Вениамин Андреевич в съехавшей набекрень ушанке, а рядом маячил высокий незнакомый военный, то есть Ленька сперва так решил, что военный. У него еще сильно скрипели сапоги, когда он прохаживался взад-вперед. Очнувшись и переведя дух, Ленька понял, что офицер – сотрудник НКВД.

 

– Дяденька, – выдохнул Ленька. – Это не я Сталина порезал, честное пионерское слово!

 

– Ну-ка, вставай, пострел, – Вениамин Андреевич помог Леньке подняться. – Пойдем-ка в кабинете поговорим.

 

Коленки еще дрожали. Проходя длинным коридором к кабинету директора в сопровождении офицера НКВД, Ленька думал, что бояться ему ну совершенно нечего! Пусть хоть целый взвод НКВД будет его допрашивать. Потому что у него и в мыслях не было ничего плохого. А что касается товарища Сталина… Нет, не могли же так просто средь бела дня порезать товарища Сталина. И где? В Москве. В Кремле! Что такое говорят эти дети? Это не просто неправда, это, это… И вдруг его поразила внезапная догадка: а что если существует несколько Иосифов Виссарионовичей? И одного их них сегодня убили. Ну, того, который направлялся по Волге в город своего имени?..

 

– Давай-ка обсохни для начала, – директор помог Леньке стянуть изгвазданную снегом тужурку и тут же по-домашнему уютно пристроил ее на стуле возле «буржуйки». – Садись, погрейся.

 

Придвинувшись вплотную в горячей печкиной пасти, Ленька уселся, поджав ноги под табурет и втянув голову в плечи.

 

Офицер НКВД тем временем устроился за директорским столом, распластал перед собой чистый лист бумаги… И тут Ленька наконец заметил портрет товарища Сталина, который давеча висел в зале на фоне красного задника. Теперь этот портрет, полунебрежно оставленный в уголке, был крест-накрест порезан острым ножом или даже бритвой! Так вон оно что! Ленька почти слышно облегченно вздохнул.

 

– Не детская это шалость – вождя кромсать, – уловив его взгляд, произнес Вениамин Андреевич. – Можешь даже не оправдываться. Я знаю, что мои пионеры тут ни при чем!

 

Последняя фраза явно предназначалась офицеру НКВД. Вениамин Андреевич даже рубанул воздух ладонью.

 

– А как насчет наступления немцев? Тоже не пионерское дело?

 

– Ну, по глупости ляпнул кто-то. Каждого опрашивать не станешь, да ведь еще и не каждый скажет…

 

Следователь, прикрыв глаза, неторопливо кивнул, то ли соглашаясь с директором, то ли обдумывая что-то свое, потом неожиданно обратился к Леньке:

 

– Вот ты, например, мальчик, что имеешь сказать по поводу?.. Тебя как зовут?

 

– Л-ле… Леонард… – выдавил Ленька.

 

– Откуда такой? Из ссыльных? – оживился следователь.

 

– Нет, я тут родился.

 

– Ладно, – следователь вернулся к интересовавшему ему эпизоду. – Итак, что тебе известно… об испорченном портере вождя.

 

– Ничего. Я только сейчас понял, в чем дело. Шел в школу, а мне говорят: Сталина порезали… – на последних словах Ленька проглотил комок страха, застрявший в горле еще при встрече с Марьей Петровной.

 

– Сталина порезали, – недовольно подхватил следователь. – Чтобы я этого больше не слышал. Враги нанесли ущерб школьному имуществу. И этих врагов нужно вывести на чистую воду! Ясно?

 

– Ясно, – сказали одновременно Ленька и Вениамин Андреевич.

 

– Кстати, зачем ты под вечер отправился в школу? Уроки ведь уже кончились.

 

– Краску попросить.

— Краску? – в голосе следователя сквозанул искренний интерес. – Зачем тебе краска? Плакат хотел нарисовать?

 

– Н-ну, да… То есть надпись на ленте: «Все для фронта». Маскарадный костюм…

 

– Маскировочный костюм? – на ходу переиначил следователь.

 

– Маскарадный! – вмешался Вениамин Андреевич. – Мы конкурс объявили на лучший маскарадный костюм. Должна же радость хоть какая-то у детей, господи!

 

– Еще кого помянете? – строго перебил следователь.

 

– Да это так, всуе… Новый год отпраздновать вместе со всей страной, чтобы, значится, не падать духом…

 

Вениамин Андреевич стал путаться в словах.

 

– Не падать духом – это хорошо. А что за драка случилась на улице? Неприязнь на национальной почве?

 

– Нет, – Ленька замотал головой. – Это мы… из-за Гульджан подрались.

 

На лице следователя наконец промелькнуло подобие улыбки:

 

– Охотно верю, – произнес он. – Татарки красивые бывают, особенно в юном возрасте. Так все же что там сегодня случилось в актовом зале? Кто устроил провокацию?

 

– Не знаю, честно, – Ленька пожал плечами. – Я возле дверей стоял, а голос от окна раздался.

 

– А у окна кто стоял? – наседал следователь.

 

– Ученики и учителя нашей школы, – ответил за него Вениамин Андреевич. – У меня нет причин не доверять учителям. Скорее всего, какой-то подросток по глупости ляпнул. Мало ли что они на улице от взрослых слышат, товарищ следователь, сами понимаете. И где доказательства, что портрет Ста… что имущество испортил тот же самый человек?

 

– У тебя родители кто? – следователь опять обратился к Леньке.

 

– Мама в госпитале работает.

 

– Отец на фронте?

 

– Нет… Нет отца, – смял Ленька.

– Давайте отпустим мальчика, – опять вступил Вениамин Андреевич. – Голодный он наверняка, к тому же подрался…

 

– Ладно, ступай, – следователь бросил не Леньке, а куда-то в сторону.

 

Ленька, облегченно выдохнув, схватил со стула тужурку, устремился к дверям и, едва простившись, выскочил вон. Только за дверью он сообразил, что так и не взял у Вениамина Андреевича краску. Директор скорее всего эту краску бы дал, но как теперь возвратиться в кабинет? Это будет выглядеть подозрительно. Ленька застыл в коридоре у дверей кабинета, лихорадочно соображая, вернуться сейчас или подождать до завтра. Ведь в запасе еще завтрашнее утро…

 

Из-за двери меж тем доносились обрывки разговора:

 

– Отца у него в тридцать восьмом забрали по политической, мать сама из бывших, образование еще при царе получила в Петербурге, родственники в белой гвардии…

 

– Почему же их не сослали в Сибирь? Надо приглядеться к этой семье.

 

– А кто людей лечить будет? Фельдшер у нас на вес золота. И мальчик сообразительный, поздний ребенок, сами понимаете…

 

Каждое подслушанное слово ударами ледяных капель отзывалось в замершем Ленькином сердце. Значит, ничего не переменилось с тех пор, как учительница подрисовывала ошибки в его тетради. Сын врага народа – это теперь навсегда, и никого не интересует, что он сам ощущает себя этим народом в целом и конкретными людьми по отдельности – рабочими судостроительного завода, красноармейцами, отправляющимися на фронт, ранеными, которых мама выхаживает в госпитале, даже обритой наголо Гульджан, – и что если потребуется, он готов всего себя отдать фронту, победе, раненым бойцам. Хотите – вот возьмите у него кровь, всю до последней капли, не жалко. Только вы том-то и дело, что кровь у него не пролетарская, не красная… И вновь чувство смутной вины перекрыло подступившую черную обиду.

 

А в чем же был виноват его папа?..

 

Опомнившись, Ленька отпрянул от дверей. Ведь если его здесь заметят, непременно скажут, что шпионил, подслушивал, готовил очередную провокацию, сын врага народа! Хотя он действительно подслушивал, но – невольно. А это не считается. Но кто там станет разбираться: вольно или невольно, считается или не считается, подслушивал – и все! Натянув шапку на глаза, он выскользнул во двор. Темный двор опустел, жизнь выдавала свое присутствие только легкими дымками из труб на той стороне улицы, а левее школы, возле самой Волги, горели огни судостроительного завода. Работа на нем не останавливалась ни на минуту, и ритмичный производственный гул успокаивал, убеждал, что все в конце концов образуется. Когда-нибудь. Непременно. И Волга дышала подо льдом спокойно, мощно. Очень странно, но он почти это слышал, и «гад морских подводный ход» – тоже слышал.

 

Ленька шел темными улочками, вдоль которых за щербатыми заборами едва проглядывали силуэты деревянных домов с мезонинами и скрюченные ветви деревьев, прихваченные инеем в попытке зацепиться за самое небо. И еще этим фиолетово-чернильным вечером сквозило в морозном воздухе не то что отчаяние, а какое-то здоровое природное озлобление, внутри которого таились до поры могучие природные силы, зреющие для свершения мировой судьбы, если таковая, конечно, существовала. Да как же! Если озадачиться рассуждением на тему «слезы ребенка», о которой на уроке литературы говорили, что советская власть делает все возможное, чтобы эта слеза не пролилась, и что все дети у нас будут счастливы, даже те, у которых погибли родители, потому что при жить советской власти – само по себе счастье… Но ведь он все равно плакал – оттого, что его папа не на фронте, а в лагере как враг народа, хотя ведь папа заведовал аптекой для лечения этого самого народа, так как же мог ему вредить?.. Но если эта его слеза пролита не только для него, но для свершения мировой судьбы, значит, получается, что и для свершения его же собственной судьбы. Неужели действительно в мире необходимо малое зло для того, чтобы предупредить какое-то иное, великое зреющее зло? А может быть, то, что люди принимают за зло, вовсе таковым и не является. Вот ведь минус тридцать пять градусов – это для людей мороз, а где-нибудь на планете Сатурн – очень даже жаркая температура… И если еще порассуждать о том, что такое подлинное единство советского народа, то разве он не прав, ощущая себя одновременно красноармейцами и ранеными, и Гульджан и даже Шишмаревым? Но тогда разве он не причастен к порче школьного имущества? Значит, не напрасно его допрашивал офицер НКВД. Хорошо. Но разве сам офицер – не часть того же самого советского народа? Следовательно, и он тоже каким-то незримым образом причастен к порче этого самого школьного имущества…

 

Ленька не знал, что в тот самый момент, когда следователь НКВД Зарипов беседовал с ним и с Вениамином Андреевичем в директорском кабинете, то есть с шестнадцати ноль-ноль до шестнадцати-сорока, именно в этот промежуток времени прямо в опорном пункте милиции города Затон был варварски порезан портрет Владимира Ильича. И сделал это явно не Ленька и не сам Вениамин Андреевич, хотя и на него подозрение, естественно, пало. Антисоциальный элемент Шишмарев Дмитрий Аркадьевич в это время как раз находился на смене, причем ни на минуту не отлучался с завода, что было подтверждено документально. Так что пыл следователя НКВД Зарипова, который поначалу рьяно принялся за дело, сдулся, увял, застыл на стадии предварительного дознания и развеялся в воздухе. Как некогда, по мысли затонского пионера Леньки, развеялась и сама таинственная Орда.

 

Вредителей так и не нашли. А новогодний праздник в школе все-таки состоялся. И Ленька пришел на него в фуфайке, поверх которой мама пришила пару ложек и вилок, жестяную кружку, три сухарика на веревочке, варежки на резинке, штопаные шерстяные носки, сложенный треугольником тетрадный листок, старый кисет, три пузырька из-под йода и медицинский шприц, а через плечо, поверх всего этого богатства, был перекинут обрывок простыни с четкой надписью: «Все для фронта». И Виталий Андреевич, который и выдал Леньке краску с утра для изготовления этой надписи, торжественно вывел его вперед, перед всеми ребятами и. положив руку на плечо, произнес:

 

– Вот теперь, с такими бойцами, учитывая всеобщий боевой подъем, мы в наступление перейдем и немца погоним. И мы обязательно победим, ребята!

 

И в этот момент все ему безусловно поверили. Наверное, даже тот человек, который только вчера сомневался: «А ну как немец с Дона попрет?».

 

Вениамин Андреевич торжественно вручил Леньке главный приз: кулек настоящего сахара. Ленька стоял под елкой с этим кульком и думал, как странно, что под Новый год не его желание сбылось, а Гульджан – это же она хотела получить целый мешок сахара. Ну, маленький мешочек, ладно. Но если это ее небольшое желание сбылось, значит, и его желание когда-нибудь обязательно сбудется. Пусть не скоро, но война все-таки кончится. И коммунизм наступит. И в магазинах будет этого сахара – завались.

 

И еще он подумал, что может быть, стоит поделиться сахаром с Гульджан? Но потом решил, что не стоит. Потому что роза души превратилась в кобру, и обратно ее пока  никак не расколдовать. Волос же нет не у Гульджан. Так как же отвязать от дерева косы? Но это вообще не самое страшное. Волосы рано или поздно отрастут. Они всегда отрастают. Да и само время способно много чего поправить.

 

Вечером, выпив отвара шиповника с настоящим сахаром, Ленька написал на сером листке аптечной бумаги:

 

Дорогой папа! Сегодня был очень счастливый день. Я получил на Елке главный приз – кулек настоящего сахара, и у нас дома был целый пир по этому случаю…

 

Ленька еще подумал, может, признаться папе в странном своем единении со всеми людьми и мировой душой. Или слово «душа» запрещено? Нет, в переносном смысле, наверное, можно сказать, что есть она – мировая душа, внутри которой абсолютно не важно, кто сидит в тюрьме, а кто на свободе, кто жив, а кто уже умер. И не в переносном тоже. Ведь если, как говорят на уроке биологии, все психические проявления сводятся к движению атомов головного мозга, к внутреннему химизму, значит, существует и обратный порядок: Движения атомов во Вселенной составляют единую мировую душу. Иначе и быть не может.

 

И все-таки Ленька не решился доверить свои рассуждения отцу и бумаге, а просто написал:

С наступающим тебя Новым годом!

 

И, послюнявив карандаш, добавил:

Тысяча девятьсот сорок третьим.

 

 

Опубликовано в журнале «Казань, № 2, 2014 год