Культура, Литература

Привычное дело Дмитрия Гусарова

Портрет Дмитрия Гусарова работы Валентина Чекмасова
Портрет Дмитрия Гусарова работы Валентина Чекмасова

4 октября народному писателю Карелии и бессменному главреду журнала «Север» с 1954-го по 1990 год Дмитрию Яковлевичу Гусарову исполнилось бы 90 лет. Своими воспоминаниями об этом замечательном человеке делится участница студии Д.Я. Гусарова, а впоследствии штатный сотрудник «Севера» Галина Акбулатова.

 

Часть первая. Редактор и наставник

Первые уроки

…Гусарова с его неизменной тростью* я увидела около главпочтамта. Поздоровались. Он спросил про жизнь. Ответила честно: безработная. «Может, мы что-то для вас придумаем…» – сказал Гусаров. Вскоре из «Севера» позвонили, пригласили поработать временно (кто-то ушел в отпуск). Так постепенно я приросла к журналу, сотрудниками которого в то время были преимущественно мужчины (помимо Гусарова – Олег Тихонов, Иван Рогощенков, Виктор Сергин, Геннадий Малышев, Иосиф Гин, Александр Дороган…), и за ними мы – редактор отдела прозы Раиса Мустонен, техред Валентина Куринная, корректор Елена Николаева и автор этих строк – были как за каменной стеной.

Помню свою первую пробу в редактуре. Гусаров дал мне рассказ, идущий в номер. Я поняла, что это проверка: подойду я редакции или нет. Я читала и перечитывала рассказ (профессионального писателя и сотрудника журнала Виктора Сергина). Я взяла его с собой и читала дома. Я его почти выучила наизусть. И все без толку: ну не находила я необходимости в редактуре. И только когда хотела признаться в своем поражении, вдруг поняла, что концовка в рассказе звучит вяло, а конец, как известно, делу венец. Я позволила себе добавить одну фразу и с большой опаской показала сначала Сергину, а потом Гусарову. Обоим, к моей радости, правка понравилась.

Но оказалось, что самое трудное даже не редактура, а письма авторам, чьи рукописи надлежало вернуть. Гусаров визировал собственноручно каждое письмо и требовал, чтобы отвечали развернуто, по существу. То есть каждый ответ был своего рода рецензией.

Дмитрий Яковлевич знал читателя «Севера», радовался каждому отклику на журнальные публикации (а их приходило в то время немало), нередко, особенно если это был участник войны, отвечал лично. «Северный» читатель» – преподаватель вуза, инженер, учитель, художник, музыковед, сотрудник музея, ветеран войны, студент… – ценил внимание к себе и платил взаимностью в двадцать тысяч подписок.

Гусарову не требовалось повышать голос, достаточно было повести своим пшеничным усом, чтобы сотрудник понял, что его халтурка или извечная русская слабость не прошли мимо внимания главреда. Когда его терпение по поводу русской слабости иссякало, он рекомендовал сотруднику поработать физически, на производстве – до полного выздоровления. И подписывал заявление «по собственному желанию». Обычно полгода, год вне редакции бывало достаточно для переоценки ценностей. Сотрудник возвращался с трудовыми мозолями и с новым рвением к журнальному делу.

В «Север» при Гусарове ежегодно поступало более тысячи оригинальных рукописей, из них публиковалось всего лишь 150-160 произведений – требования к качеству были очень высокие. В журнале печатались вологжане Василий Белов, Виктор Астафьев, Ольга Фокина и Николай Рубцов, архангелогородец Владимир Личутин, мурманчане Виталий Маслов, Виктор, Тимофеев, Николай Колычев, новгородец Борис Романов, псковитянин Станислав Золотцев… Всех не перечислить, ведь в северо-западной округе насчитывалось одних членов Союза писателей сто десять человек. А кроме того не менее двухсот молодых литераторов. К последним Гусаров был редкостно, по-отечески внимателен.

 

Студия

3 октября 1983 года, находясь в творческом отпуске, Гусаров пишет вологодскому писателю А.А. Романову:

«…Был я на семинаре молодых прозаиков в Сыктывкаре, и там, в моей группе занимался один парень из вологжан, судьба которого меня и взволновала, и обеспокоила… Это Цыганов Александр… Я полон намерения как можно скорее дать ему возможность выйти к читателю через журнал “Север”. Но будет это лишь в следующем году… Сейчас важно помочь парню. Боюсь, если он останется жить в условиях этой колонии (ИТК – исправительно-трудовая колония. – Г.А.)… то как молодой литератор он совсем закостенеет, а как человек чувствительной души может и свихнуться… Дорогой Саша, поговори с Оботуровым… посетите генерала Дунаева, попросите его перевести офицера Цыганова в другое место, на другую должность, чтобы он был поближе к литературной среде…» (Из архива писателя. «Север» № 10, 1996).

А вот что он говорил о романе мурманчанина Николая Скромного «Перелом»:

«Вот уже ровно месяц я живу с ощущением счастья, с таким духоподъемным чувством, словно бы не зря просидел я тридцать пять лет в редакции, словно исполнилось наконец-то давно ожидаемое… Роман из разряда тех, читая которые, не думаешь об авторском мастерстве, о стилевых или языковых просчетах, о композиции, сюжете и цельности характеров – об этом думать некогда и незачем, все внимание поглощено развертывающимся действием, перед глазами не литература, а сама жизнь – незнакомая и чем-то близкая, родная, давно-давно тебя волнующая, ты уже целиком доверился автору и знаешь, чувствуешь, что имеешь дело с необычайно талантливым, умным и добрым человеком, который ни в чем не обманет тебя, не продаст, не вильнет в сторону при опасности – и это ощущение сопровождает читателя все 525 страниц…» (Там же)

Известно, что именно Гусаров поддержал в пору писательского становления таких ныне известных писателей, как прозаик Владимир Личутин и поэт Валентин Устинов.

В середине 80-х Гусаров начал вести литературную студию при редакции журнала. Участниками «северной» студии помимо автора этих строк были М. Шилов, Г. Салтуп, С. Решетова, Н. Королькова, А. Дороган, а также сотрудники редакции – А. Суржко, Р. Мустонен. Помню, обсуждали прозу Надежды Корольковой. Гусаров похвалил начинающего прозаика за художественность детали – мол, автору удалось передать цвет, фактуру больничного белья – и со вкусом зачитал этот фрагмент. Для Гусарова деталь, подробность, причем документальная подробность, много значили. Он говорил: «Авторское небрежение к мелочам и частностям, как правило, не проходит бесследно, незаметно прокрадывается в главное и подтачивает его».

В своем писательском блокноте он запишет в те годы:

«Мы часто и охотно называем литературу человековедением. Это правильно. Но столь ли часто мы говорим, что настоящая художественная литература – это всегда и своеобразное обществоведение, и природоведение, и география, и этнография… Литература не берет на себя функции науки, но должна пользоваться ее познаниями, обязана быть возможно точной во всем, что окружает человека…» (Из архива писателя. «Север» № 10, 1996).

…Вскоре обсуждали мой рассказ «Утренний кофе» – на эстонском материале. Написан он был без изысков, простым языком, что студийцами не приветствовалось и, исходя из практики первых занятий, я ожидала разноса. Но неожиданно обошлось и даже рекомендовали к публикации в «Севере». Правда, Гусаров сказал, что концовку нужно изменить, иначе не так поймут, все-таки рассказ о межнациональных отношениях. Он предложил – как. То есть с хорошим финалом. Мне показалось это фальшивым, ведь я писала случай из жизни, а в жизни не было хорошего финала. Я тогда не понимала, что Гусаров, отвоевавший «от» и «до», видевший, как не только чужие убивают чужих, но и свои – своих, написавший об этом роман «За чертой милосердия», больше всего хотел мира. И ради этого мира готов был пожертвовать чьей-то маленькой правдой. В данном случае – моей.

В то время я не нашла аргументов, не смогла объяснить, что речь в рассказе не столько о национальном, сколько об общечеловеческом. Ну да, эстонец и русский чуть ли не целую ночь в купе вагона выясняют отношения, а женщины – пожилая эстонка и молодая русская – пытаются их примирить. Но ведь в конце концов они – эстонец, эстонка, русский – объединяются. Нет, не на почве высоких идей, а всего лишь на почве утреннего кофе, который так ароматен и так необходим еще вялому после ночи организму (тем более если этот организм – у русского – еще и пострадал от неумеренного количества спиртного).

Кофе в обыкновенных стаканах с подстаканниками приносит проводник. Увы, четвертому пассажиру – молодой женщине – стакана не хватило. Но ни русский, ни эстонец не поделились с дамой, не предложили свой стакан. Они с наслаждением, не вспоминая вчерашний разлад на национальной почве, пили утренний кофе, а женщина, стоя в коридоре, смотрела в окно. Она чувствовала себя лишней.

Казалось бы, самая бытовая, мелкая ситуация, но я инстинктивно чувствовала, что здесь-то собака и зарыта. И потому не испытывала симпатий ни к своему русскому, ни к чужому эстонцу. При всем национальном отличии каждого из них, которое я на протяжении рассказа подчеркивала, они стали для меня как бы на одно лицо. Вот этим смыслом я и пожертвовала, согласившись на хэппи энд: все четверо дружно пьют кофе. Всем хорошо.

…В конце восьмидесятых я пришла к Гусарову с идеей – провести в Петрозаводске совещание женщин-литераторов Северо-Запада. Свою идею я обосновала тем, что в редакционном портфеле на протяжении многих лет не появляется проза, написанная женщинами. А в целом на Северо-Западе всего семь женщин членов Союза писателей, в то время как в соседней Финляндии более трети писательского союза – женщины. Но это не значит, что северянки не пишут. Правда, пишут они в основном в стол, не веря в возможность опубликоваться (к тому времени я была знакома и лично, и по переписке со многими пишущими женщинами из северо-западных областей).

Гусаров внимательно меня выслушал и пригласил на ближайшее заседание правления Союза писателей. И, конечно, его слово поддержки оказалось решающим: конференцию внесли в план работы СП, а это значило, что средства на проведение столь масштабного мероприятия будут выделены.

Результатом конференции была публикация в «Севере» повести вологжанки Нины Веселовой «Годовые кольца», а также ряда статей и очерков. Так что польза от нашей встречи была не только для участниц конференции, но и для «Севера». И скорее всего, поддерживая «слабый пол», Гусаров как опытный руководитель предполагал и это.

 

Бескомпромиссность

Гусаров охотно делился со студийцами своим мнением о только что прочитанных новинках. Помнится, он не воспринял «Зубра» Даниила Гранина – о выдающемся ученом-генетике Н.В. Тимофееве-Ресовском, хотя с документальностью там вроде все было в порядке. Причиной, я полагаю, была недостаточная для Гусарова прозрачность судьбы ученого, с 1925 по 1945 годы жившего в Германии и работавшего при фашистском режиме в отделе генетики и биофизики Института исследования мозга в столичном пригороде Берлин-Бухе. Довод Гранина в пользу своего героя – мол, нацисты сохранили Тимофееву-Ресовскому жизнь и его высокий статус заместителя директора Института по изучению мозга, считая его гением, – видимо, показался Гусарову неубедительным.

Что ж, человеку, сформированному при советах, трудно было поверить в то, что при фашистском режиме, в Институте мозга можно заниматься мухой (дрозофила) ради мухи. В то, что исследование этапов внутривидовой дифференциации (процессы образования рас), психо-биологических поведенческих возможностей различных популяционных групп внутри высокоорганизованных видов животных (именно этим занимался в Институте мозга Тимофеев-Ресовский), не интересовало нацистов.

Интересовало, да еще как. Сам автор «Зубра» говорит в своих мемуарах: «Вновь и вновь не дает мне покоя история, которую я уже после книги «Зубр» узнал от Николая Владимировича Тимофеева-Ресовского. Узнал, что в 1942 году не кто-то, а профессор Халерфорден (Халлерворден? – Г.А.)… приехал к нему в Бух из Далема и… предлагал Николаю Владимировичу провести исследования о цыганах, расовые исследования, то есть некоторые опыты над ними… Николай Владимирович отказал…» (Даниил Гранин. Заговор. Москва, ЗАО «ОЛМА Медиа групп, 2012).

Впоследствии было доказано, в том числе и спецорганами, что ничем порочащим Тимофеев-Ресовский себя не запятнал. Однако Гусаров так и остался в сомнениях.

Нынешняя точка зрения, что настоящему профессионалу все равно где и при каком режиме работать, лишь бы заниматься своим*, Гусарову была чужда. Скорее всего, потому, что сам он был по «генетике» другой и, несмотря на свою редакторскую дипломатичность (нередко вынужденную), – бескомпромиссный. Вот лишь один эпизод из воспоминаний Гусарова о его партизанском прошлом.

Как известно, партизанские отряды в Карелии формировались в том числе и из жителей других республик и областей страны. Так из Свердловской области прибыли сюда, на пополнение в разные партизанские отряды, пятьдесят комсомольцев-добровольцев (в их числе и Гусаров), большинству из которых не было и семнадцати лет. В ЦК комсомола республики с каждым беседовали в отдельности и каждого спрашивали, уверен ли он в том, что вынесет все самое страшное, что может случиться в тылу врага. Из пятидесяти лишь один не высказал такой уверенности. «Никто при прощании не подал ему руки…» – скажет Гусаров («Север» № 10, 1996). И даже вспоминая этот случай, Гусаров не счел нужным дать ему нынешний комментарий, мол, возможно, и строги мы были излишне. Возможно, парень был по-своему честен и, зная себя, сказал правду-матку: дескать, не дано мне быть героем…

Что ж, тогда было не до психологических изысков. Нужно было в кратчайшие сроки построить по сути новое государство, какого еще не знали в мире, – государство рабочих и крестьян, а потом защитить его. Максимализм, непримиримость были определяющими чертами эпохи поколения Гусарова. И во многом благодаря этим качествам даже физически не особенно подготовленные люди, случалось, выезжали из трудной ситуации на одном характере.

С гусаровской бескомпромиссностью сталкивались многие. Вот что пишет в своих мемуарах журналист, в прошлом главред молодежной республиканской газеты Андрей Фарутин: «До сих пор помнится мне довольно жесткая нотация, на которую однажды решился глубоко уважаемый мною писатель-партизан Дмитрий Гусаров, человек в общем-то сдержанный и скромный, но в принципиальных для него вопросах крайне щепетильный. Удивило, что он не во всем принимал образ Исаева-Штирлица, благодаря блестящей игре Вячеслава Тихонова в фильме «Семнадцать мгновений весны» ставший классическим для героя советской разведки. После одной из восторженных заметок об этой славной кинороли Дмитрий Яковлевич пришел ко мне с неожиданной рекламацией:

“Как же можно делать из Штирлица безупречного героя? – поделился он своим возмущением. – Он же хладнокровно человека застрелил. Пусть отъявленного негодяя и провокатора, но убил подло, в спину, что не делает чести нашему разведчику, с которого не одно поколение подростков будет брать пример долгие годы. Надо же чувствовать особую ответственность за формирование нравственных идеалов молодежи, не идти у нее на поводу, критически относиться к анализу таких популярных художественных произведений”» (Зерна рода. Петрозаводск, 2012)

Крайне щепетилен был Гусаров и в личном. Как-то я привезла ему весточку из Ленинграда от автора, ученика знаменитой сибирской травницы, а в прошлом подающего большие надежды оперного певца, вдруг потерявшего голос. Этот человек знал о болезни дочери Гусарова (астма) и сказал, что берется помочь ей. О чем я и сообщила Гусарову. Но он, вместо того чтобы обрадоваться, вдруг нахмурился и, помолчав, сказал: «У нас лежит рукопись его повести. Очень слабая. Будем возвращать».

Надо ли говорить, что за помощью к этому автору Гусаров не обратился. А мог бы и напечатать своей редакторской волей. И небеса бы не рухнули. Ведь не рушатся они сейчас, когда литература стала предметом еще более бесстыдного торга и политиканства, чем в советские времена.

 

Наш комбат

Тема Великой Отечественной войны была для Гусарова святой. Как и роль в ней солдата. Пятый, майский номер по традиции был почти полностью военным. При Гусарове появилась рубрика «Писатели фронтового поколения». Не удивительно, что он пошел на заведомый риск, решив опубликовать отвергнутую по идеологическим причинам столичными журналами повесть ленинградского писателя и фронтовика Даниила Гранина «Наш комбат» («Север» № 4, 1968).

Публикация вызвала яростную критику как автора повести, так и опубликовавшего ее журнала. «К сожалению, известный литератор передал периферийному журналу далеко не лучшее из написанного им», – писала газета «Правда». Главное обвинение было – «развенчивание героизма». Повесть обвиняли в «исторической лжи», т.к. отрицательным персонажем здесь был политработник. «Очевидец, от лица которого написана повесть… попытался доказать, что на совести армейских партийных работников много напрасных, ничем не оплаченных жертв, что, мол, во имя карьеризма этих горе-коммунистов, политруков, гибли солдаты…» («Октябрь» № 6, 1969)

Разумеется, Гусаров тяжело переживал критику. Тем более она была несправедлива. Ведь если бы он сам не воевал, не был свидетелем роковых просчетов тех самых горе-командиров, то, возможно, и не стал бы подставляться повестью Гранина.

Но Гусаров и сам не переставал размышлять о проблеме вины и ответственности командного состава в период Великой Отечественной войны. Вины прежде всего за гибель солдат, которой при умелом руководстве могло бы и не быть. Так, работая над документальным романом «За чертой милосердия», который был опубликован спустя десять лет после выхода «Нашего комбата», он признается, что «много сил потратил на выяснение – каким был Аристов? (реально действующий комиссар партизанской бригады. – Г.А.) …Все говорит о том, что комиссар партизанской бригады был человеком отрицательным. “Трусоват”, “жесток”, “интриган”, “карьерист” и “подхалим” – вот эпитеты, которыми награждают его и рядовые партизаны, и бывшие командиры. Встает вопрос – как такой человек мог оказаться на посту первого секретаря РК ВКП (б), а затем и комиссара бригады? Ответить трудно, ответ может быть лишь один – он имел высокого покровителя.

И такой покровитель, вероятно, был в лице Г.Н. Куприянова, который до сих пор, невзирая на факты, защищает и высоко ставит своего земляка по г. Галичу… Взлет его начался в 1938 году, когда в Петрозаводск приехал Г.Н. Куприянов… А затем – назначение на пост зав. лесным отделом ЦК КП (б) КФССР, провал на этом посту… и отправка на учебу в Москву с прекрасной характеристикой… Получается четкая логическая цепь…» «Вновь и вновь убеждаюсь, насколько поверхностно, легкомысленно и «по-вождистски» занимался партизанским движением член Военного Совета фронта, первый секретарь ЦК республики Г.Н. Куприянов. Да, многое в партизанских делах делалось столь безответственно, что диву даешься. Теперь это ясно. И как хорошо, что тогда, в годы войны, мы, рядовые партизаны, ничего этого не знали… Это помогло нам сохранить бодрость, веру, преданность, и это помогло одержать победу, хотя она в партизанской борьбе доставалась иногда слишком большой ценой… Однако, когда в голову приходят мысли о разных «привходящих» обстоятельствах… становится тяжело. И об этом нельзя не писать. Но как? Как написать об этом, не впадая ни в запоздалый и бессмысленный ревизионизм войны, ни в очернительство роли комиссаров и политработников в военные годы? В этом гвоздь всего в моей работе…» (Дневниковая запись от 12 января 1971 г.)

 

Гусаров и москвичи

Уважение к Гусарову было столь велико, что в сентябре 1981 года в Петрозаводск прибывает целый Совет по российской прозе во главе с его председателем Сергеем Залыгиным и такими известными писателями как Виктор Астафьев, Валентин Распутин, Владимир Личутин, Анатолий Ким, Владимир Крупин… На повестке дня – обсуждение прозы журнала «Север». Петрозаводск для этой цели предоставляет писателям один из самых престижных залов в Доме политпросвещения (ныне филармония). Нас, молодняк, также приобщают к этому важному событию в литературной жизни республики. Вместе с московскими и карельскими писателями мы слушаем доклад Гусарова, выступления гостей.

Доклад состоит из краткого экскурса в историю журнала, рассказа о принципах отбора прозы и тематических приоритетах (жизнь современной деревни, история России, Великая Отечественная, переводная литература, проза молодых…). Главред не скрывает гордости за журнал, которому отдают свои эксклюзивы такие всероссийски известные писатели, как Федор Абрамов, Василий Белов, Виктор Астафьев, Дмитрий Балашов, Владимир Маканин…

«От литературы местной, областной, периферийной по своему уровню и значению литература Северо-Запада РСФСР за последние двадцать лет сделала огромный шаг в своем развитии, выдвинула ряд имен и произведений, без которых уже невозможно представить литературу не только России, но и всего Советского Союза. Более того, лучшие произведения северян уже перешагнули границы нашей родины, изданы на многих языках в зарубежных странах. Не будет преувеличением, если скажем, что немалую организующую роль в этом процессе выполняет наш зональный журнал» («Ленинская правда», 12 сентября, 1981 г.).

То же отмечали и гости. В числе «самых значительных произведений последних лет на военную тему» называли роман Гусарова «За чертой милосердия». Но была и критика. Предостерегали: об опасности провинциализма (Виктор Астафьев), о том, что публицистика в «Севере» пока еще не нашла своего стиля и формы, соответствующих новым проблемам (Владимир Гусев, Сергей Залыгин). Замечание по поводу повести Леонида Фролова «Карьера Васьки Кудрина» высказал Сергей Залыгин: «Автор не чувствует дистанции между собой и своими героями…» («ЛГ», 14 октября 1981 г.)

Тогда это был только звоночек. Лет через десять отсутствие дистанции станет нормой. И многие литературоведы зафиксируют понижение планки: неумение изображать героя, отличного от автора, чем отличаются романы европейских, американских или латиноамериканских писателей и что способствует их популярности у читателей.

Примерно через год снова была встреча «северян» с москвичами, на этот раз в российской столице (обсуждение секретариатом Союза писателей СССР работы редакции журнала «Север»). Только на этот раз атмосфера была не такая благожелательная, как в сентябре 1981-го. Причина? Сегодня она кажется смешной: упоминание имени известного революционера Бориса Савинкова в одной из журнальных статей. Но тридцать лет назад главред за это мог лишиться и поста. «Вы размыли его классовую сущность!» – гремели обвинения на секретариате.

Об этой «разборке» написал сотрудник «Севера» Анатолий Суржко: «Впервые при нас распекали нашего главного. И это было кощунственно, дико… И может, надо было возразить, вякнуть что-нибудь, но никто ничего не сказал. Молчал и Гусаров. Он не глядел преданно в глаза распекавшему и не низил покаянно голову в стол. Едва стал говорить Верченко (секретарь правления СП), он совсем круто отвернул лицо и даже отгородил его рукой от президиума, повернул лицо к нам, сотрудникам, но и на нас не смотрел… Он сидел так, словно не желая слышать то, что говорят…» («День в Москве», «Север» № 5-6, 2000. Курсив мой. – Г.А.)

 

О самолюбии

Каким был по характеру Гусаров позволяет понять одна расширенная цитата в его дневнике:

« “Самолюбие – вот причина этого явления. Конечно, здесь принимает большое участие какая-то природная робость характера и еще одно обстоятельство в моем воспитании, о чем теперь мне некогда распространяться, но главная причина все-таки самолюбие. Я краснею оттого, что мне не отдали должной справедливости, следовательно, от оскорбленного самолюбия; я краснею оттого, что мне отдали справедливость, следовательно, от удовлетворенного самолюбия; к чести своей скажу, что еще чаще краснею я вследствие сознания своего недостоинства, от того внимания, которое оказывают мне хорошие люди, знающие меня издалека. Я понимаю самое малейшее движение моего самолюбия – и все-таки не могу подавить в себе этого пошлого чувства…

Я не написал ни одной статьи с полным самозабвением в своей идее: бессознательное предчувствие неуспеха и – более того – успеха всегда волновало мою кровь, усиливало и напрягало мои умственные силы как прием опиума. И между тем я унизился бы до пошлого смирения, оклеветал бы себя самым фарисейским образом, если бы стал отрицать в себе живое и плодотворное зерно любви к истине: все мои статьи были плодом этой любви, только самолюбие всегда тут вмешивалось и играло большую или меньшую роль”.

Так Белинский писал Бакунину 16 августа 1837 г., а мне кажется, что это писано мной и про меня» – заключает Гусаров.

Интересный комментарий. Интересный для меня еще и тем, что здесь проскальзывает общее у двух литераторов из разных эпох. А именно их разночинное происхождение, то, что оба они выросли в бедности. Отсюда робость (социально обусловленная, а отнюдь не природная), болезненное самолюбие («Я краснею…»). Да ведь и начинал Гусаров свой литературный путь с критики: с 1951-го по 1954 год он возглавлял в журнале «На рубеже» (ныне «Север») отдел критики и библиографии.

 

«Север» не печатает “другую” литературу

Помню последнее заседание расширенной редколлегии при Гусарове, завершившееся, как всегда, добрым застольем. На этот раз в петрозаводском кафе «Молочное» (ныне «Акварели»). За столом мурманчане, вологжане, псковичи, новгородцы… Виталий Маслов, Виктор Тимофеев, Борис Романов… Редакция «Севера» в полном составе. Звучали тосты в честь здравствующих, поминались ушедшие, все хвалили «Север» и его главного редактора за верный курс.

И вдруг как гром среди ясного неба дрожащий от волнения голос редактора отдела прозы Раисы Мустонен: плохо, что «Север» не печатает “другую” литературу»… За столом замерли, зная, что Гусаров достаточно самолюбивый человек, в том смысле, что чужого мне не надо, но своего не отдам. «Своего», т.е. заработанного честным литературно-редакторским трудом. А «Север», который вел Гусаров в течение более чем тридцати лет подцензурного времени, и был тем самым честным трудом, потому, наверное, все эти долгие годы и существовал на грани риска. Ценой упорства и дипломатических уловок главред добивался публикации того, от чего отказывались, опасаясь последствий, вроде бы более смелые столичные журналы. Среди этих рисковых публикаций были переписка Александра Твардовского с Валентином Овечкиным, «Привычное дело» Василия Белова, «Предтеча» Владимира Маканина… А серия исторических романов Дмитрия Балашова, вызвавших огромный читательский интерес!

По резко покрасневшему лицу Гусарова было видно, что он не просто удивлен – сражен, тем более альтернативное мнение высказал не человек со стороны, а свой, редакционный. И высказал не внутри редакции, среди своих, а вынес на круг. Да еще во время праздника! При всех явных и неявных конфронтациях творческих личностей тогда еще не принято было выносить сор из избы.

И в этом смысле надо отдать должное Раисе Мустонен: пойти против общего настроя, против своих даже в таком пределе… Тут требуется характер. Хотя справедливости ради замечу, что «другая литература» все-таки время от времени появлялась на страницах «Севера». Это проза того же Маканина, Леонида Зорина… А чем как не предтечей нынешнего нового реализма с автором-героем в главной роли представали написанные в непривычно откровенной, жесткой, отнюдь не почвеннической манере рассказы Анатолия Суржко. В критике тоже была своя «другая литература». Ее представляла интересно мыслящая, глубоко копающая Ирина Роднянская…

Но Р. Мустонен имела в виду вовсе не городскую интеллектуально-экзистенциальную прозу, которой в то время и так были переполнены столичные журналы. Ее интересовала экспериментальная литература, когда важно не о чем, а как. Музыка слова. Ведь за десятилетия существования специальной советской литературы слово поистерлось, пообтрепалось, изолгалось. Жемчужин, подобных беловскому «Привычному делу», были единицы. Не случайно, «Север» все чаще писал о девальвации слова, о его падении. И, анализируя на северных страницах «Утиную охоту» Вампилова, Ирина Роднянская уже находила в языке его персонажей тот примитивный, сорный язык, на котором спустя четверть века заговорит чуть ли не вся страна. Автор статьи обозначила это явление по-маяковски: «улица корчится безъязыкая».

Экспериментальной литературы, подобной утонченной прозе уральской писательницы Юлии Кокошко (а именно ее протежировала в журнал Р.М.), действительно не было в «Севере». Да и не могло быть, имея в виду формат журнала, установки Гусарова, редакционного коллектива, ориентирующихся на школу русской классики, и, конечно же, на массового читателя (при Гусарове, напомню, тираж «Севера» достигал двадцати тысяч). Проза талантливой Кокошко с ее, как писали критики, «головокружительной эстетикой…», «стиранием границ между реальностью и сном», «одурманивающим движением семантических волн…», была все же рассчитана на единичного, элитарного читателя.

Не знать этого Мустонен не могла. Тем, возможно, обиднее для Гусарова было ее выступление. Но и после редколлегии, уже в рабочей обстановке Гусаров продолжал относиться к Р.М. по-прежнему ровно, по-деловому, ни словом и ни взглядом не давая понять своей задетости. И в этом также сказалось его великодушие, умение прощать и забывать обиду.

Вообще Гусаров очень напоминал мне одного из своих самых симпатичных героев – Васю Чуткина:

«Людская переменчивость была особенно подозрительна для Васи потому, что знал он свою слабость – был сам удивительно податлив на любое проявление к нему доброты. Иногда и понимал, что человек подкатывается к нему не без задней мысли, не раз обжигался на этом, прятался потом за напускное безразличие ко всему, но пустяковое доброе дело или даже слово трогали его до глубины души, опять хотелось верить заново» (За чертой милосердия. Петрозаводск, «Карелия», переиздание 2004 г.).

 

Слом традиционного человека

Отказ от привычных законов общежительства (а редакция «Севера» при Гусарове несла отпечаток большой семьи), альтернативное мнение своего, сор из избы… были новым веянием в череде тех, что следовали одна за другой в эпоху, названную перестройкой. Менялась страна, менялись ее законы, представления о морали (о том, что можно и что нельзя), о литературе, ее героях…

В интервью газете «Лицей» (бумажный вариант) Гусаров с горечью скажет о том, что «утрачиваются вековые традиции русской журнальной культуры, когда эти издания были зеркалом движения общественной мысли, литературы и искусства…»

Помню, с каким трудом через редакционное сито проходила повесть Григория Салтупа «Карьера дворника». Гусарову даже пришлось собрать для ее обсуждения редколлегию. Мне довелось присутствовать на этом заседании в качестве секретаря, т.е. записывать выступающих.

Мнения «за» и «против» разделились. Большинство были против из-за несоответствии главного действующего лица традиционным представлениям о герое. Впервые в постсоветской литературе Карелии вместо настоящего героя был представлен другой герой.

В традиционном представлении настоящий герой – сильный, добрый, красивый. Салтуп же выдвигал в герои душевно больного*, что в русской литературе было, разумеется, не ново (князь Мышкин). Ново было то, что современный князь Мышкин в отличие от прежнего был отнюдь не великодушен и для него не существовали те понятия о чести и порядочности, что были характерны для героев классической русской литературы. Как мы помним, прежний Мышкин любил всех, и врагов, кажется, особенно и никогда не бил собак по голове. Современный Мышкин врагов своих ненавидел, никаких оправданий им не искал, а их собак бил по голове (как водится, из самых лучших побуждений: к примеру, чтобы собака не оправлялась на детской площадке). Кажется, именно болезнь, а не разум руководили им, когда он ударил по лицу пожилую женщину-вахтершу.

Все это было крайне смутительно для Гусарова. Но, не принимая внутренне повесть, он все же склонил большинство дать добро на ее публикацию в качестве экспериментальной. Возможно, он не хотел прослыть ретроградом, ставящим препоны местным авангардистам. А скорее, не мог не понимать, что новое время сметает прежние представления о настоящей литературе, настоящих героях и шире – о критериях добра и зла; что вступает в силу новая идеология, отрицающая не только те ценности, которыми жил Гусаров и его поколение, но и сам язык, на котором они писали.

Когда «Карьера дворника» вышла в свет, то, к удивлению тех членов редколлегии, кто резко критично отнесся к повести, публика подмены того Мышкина на этого не заметила и восприняла салтуповского героя как исключительно положительного. Возможно, потому, что с началом Перестройки агрессия стала повсеместной.

Но что еще более удивительно: этой подмены не заметили (не захотели заметить?) и куда более опытные, искушенные читатели – литературоведы. Они также прочитали повесть по-старому, наделив нового героя чертами традиционного и зафиксировав этот свой старый взгляд в Истории литературы Карелии (т. 3, Петрозаводск, 2000)

 

…Что-то кардинально менялось в атмосфере общества. СМИ настойчиво призывали избавляться от так называемого тоталитарного мышления, шире смотреть на вещи, воспринимать мир не через призму добра и зла, а как мир, где добро и зло более не имеют четкой границы, где героем становится тот, кто сам себя назначает на эту роль.

По большому счету за всем этим стоял отказ не только от советского прошлого, но и от человека цельного, традиционного. И вот этот слом традиционного сознания Гусаров переживал не просто болезненно – трагически. Он не мог не понимать, что «Север» многими своими публикациями и прежде всего «Привычным делом» Василия Белова (Север № 1, 1966) этот слом сам и готовил, о чем он скажет прямо в своих «Раздумьях…»:

«…Значение «Привычного дела» в подготовке перестроечных процессов столь же велико для нашего времени, как и роль тургеневских «Записок охотника» для антикрепостнического сознания России накануне реформы 1861 года…» («Север» № 6, 1990).

И подкрепит его в этих мыслях Виссарион Белинский. То есть, перефразируя слова знаменитого критика, Гусаров мог бы сказать так:

«Привычное дело» художественный суд писателя над тоталитарным строем и теми явлениями русской действительности, которые сложились в условиях полувекового господства этого строя. Вместе с тем это широкое поэтическое полотно народной жизни России в советскую эпоху. Продолжая то, чего достигли в изображении русского народа Радищев, Пушкин, Гоголь, Тургенев… Белов одновременно выработал новый метод изображения: ”зашел к народу с такой стороны, с какой до него к нему никто еще не заходил”».

 

Глава вторая. Привычное дело

Без Хоря, но с Калинычем

Не мною сказано, что результатом работы руководителя литературного журнала являются произведения, им опубликованные. Чем талантливее автор, чем глубже и злободневнее его творение, тем большая радость для главреда и выше оценка его труда. «Привычное дело» Василия Белова, безусловно, одно из самых значительных событий в жизни «Севера» и, естественно, главреда. Событий, повлекших за собой переломные настроения во всем российском обществе. Неслучайно Гусаров сравнивал «Привычное дело» с «Записками охотника».

«Записки охотника» вышли в начале пятидесятых девятнадцатого века и тотчас из-за своей антикрепостнической направленности были объявлены вредной книгой, а цензора, способствовавшего публикации очерков, даже уволили со службы с лишением пенсии (!) по величайшему, т.е. царскому повелению. Однако и после смерти Николая I «Записки…» продолжали оставаться в царском мнении «вредной книгой». Переиздание стало возможным лишь после того, как в верхах было решено отменить крепостное право.

Главная «вредность» «Записок…» состояла в изображении простого мужика как человека с душой, умом, сердцем… Но что было самое смутительное – с чувством собственного достоинства. А здесь уже заключалась прямая угроза правящему крепостническому классу, который не хотел признавать, писал историк, правовед и публицист К.Д. Кавелин, что «личность, сознающая сама по себе свое бесконечное, безусловное достоинство, есть необходимое условие всякого духовного развития народа» («Современник» № 1, 1847). И преуспеяния страны, добавим мы.

 

Повесть «Привычное дело» вышла спустя сто лет после «Записок охотника» и сразу стала, говоря нынешнем языком, бестселлером. Вот что вспоминает об этом карельский журналист Валентина Чаженгина: «На всю жизнь наложили отпечаток впечатления, полученные в университете. В те годы именно в «Севере» была опубликована повесть Василия Белова «Привычное дело», и затрепанный номер с ней ходил по рукам студентов нашей группы, при этом все восхищенно говорили: “Толстые московские журналы «Привычное дело» отвергли, а вот наш «Север» не побоялся опубликовать”» («Карелия», 16 октября 2007 г.). Журналист говорила о чувстве уважения и доверия, которое с тех пор у них, тогда семнадцати-восемнадцатилетних возникло к журналу.

Реакция советских верхов на повесть, напротив, была негативной и практически ничем не отличалась от царистской – на «Записки охотника». Да и вообще, если вчитаться, то будто ничего и не изменилось: все то же крепостное право (советское), все те же холопы (колхозники) и бояре (номенклатура). И только один из персонажей тургеневской России был, кажется, безвозвратно утерян, вытравлен новой властью. Я имею в виду мужика по кличке «Хорь» – человека практического, с деловой сметкой, отличного хозяина и семьянина.

А что же Калиныч? – возможно, спросит кто-то о восторженном и мечтательном друге Хоря, который в отличие от Хоря «перебивался кое-как», но имел то же чувство собственного достоинства, что и его преуспевающий друг.

Отвечаю: Калиныч остался. Теперь его зовут Иван Африканович Дрынов. Правда, в отличие от бездетного Калиныча, у Дрынова аж восемь, нет, девять детей – мал мала меньше. В остальном он такой же, как и Калиныч, идеалист и романтик. Нет, не такой же. Чувства собственного достоинства в нем сильно поубавилось.

 

Сказка ложь, да в ней намек

Держу в руках немного полинявший и немного растрепанный от времени и зачитанности знаменитый первый номер «Севера» за 1966 год. Читаю передовицу «Время вперед»: «Мы живем по московскому времени. Северо-Запад России проверяет свои часы по главным часам Родины – курантам Кремля…». На сегодняшний взгляд эта передовица никак не состыкуется с последующей публикацией – «Из прошлого одной семьи» (подзаголовок повести «Привычное дело».) Но это на сегодняшний. А в том времени пафос на равных сосуществовал с тихой драмой обычной крестьянской семьи. И заметим, пафос передовицы того, первого номера был искренним, доверчивым. Потому что мы тогда были одной родиной, в которой могло быть как «Время – вперед!», так и «Время – назад».

«Чтобы спасти повесть, редакции пришлось пойти на изъятие важной аллегорической главы…» – напишет Д.Я. Гусаров в статье по поводу полувекового юбилея журнала (курсив мой. – Г.А.). Но какая это глава и чем она важна, он не называет. Также загадочно отзывается об этой главе и критика (Ю. Дюжев. Русская литература Карелии 1960 – 1980 гг. в «История литературы Карелии». т. 3. Петрозаводск, 2003).

Листаю страницы журнала. Сравниваю повесть Белова с более поздней, книжной публикацией. Дохожу до отсутствующей «важной аллегорической главы». Нет, это не глава, а всего лишь фрагмент главы под названием «Бабкины сказки». Вот что рассказывает бабка Евстолья своим внукам, проводив на очередные роды дочь Катерину и, дожидаясь, когда появится зять, забывший за чаркой все на свете:

«В большой-то деревне, в болотном краю жили невеселые мужики, одно слово – пошехонцы*, и все-то у тех мужиков неладно шло \…\ Ничего у них не росло. Ржи не сеяли, одну только репу. А крапиву, чтобы у домов не росла, поливали постным маслом – кто их так научил, бог знает. Кто что скажет, то и делали, совсем были безответные эти пошехонцы. Никому-то слова поперек не скажут, из себя выходили редко, да и то, когда пьяные \…\ Вот дожили пошехонцы до тюки. Ничего нет, ни хлеба, ни табаку. Да и народу-то мало стало… Видят, совсем дело-то худо. «Робята, ведь умрем», – говорят. «Умрем, ей-богу умрем, ежели так и дальше дело пойдет», – это другие на ответ. Первый раз все мненья в одну точку сошлись. Стали думать, чего дальше делать, как жить. Одне говорят: «Надо нам начальство хорошее, непьющее. Без хорошего начальства погибнем. Другие говорят: «Надо, мужики, нам репу-то не садить, а садить брюкву. Брюква, она, матушка, нас выручит, она!». Тут Павел говорит (Павел по сказке бабки Евстолии – самый хозяйственный и толковый среди пошехонцев. – Г.А. ): «Нет, мужики, все не дело это, а надо нам по свету идти, свою долю искать /…/ Судили, рядили, постановили пошехонцы идти по белому свету свою пошехонскую долю искать… А уж и всех к тому времю нешто осталось. Пошли, сердешные, богу не помолясь, уж все одно худо…» (Здесь и далее выделено мной. – Г.А.)

По пути пошехонцы встречают разных людей, и у всех спрашивают науки. За науку, естественно, гроши последние отдают. Да советчики-то, гроши взяв, потешаются над неумеками и такие советы дают, что и вовсе чуть ли не под корень изводят пошехонцев. Осталось их всего шесть человек. «Робята, – это Осип говорит, – а ежели война? Кто на фронт пойдет, ежели нас шесть осталось? – «Наше дело маленькое, – Федула говорит, – да войны еще, может, и не будет».

И вот последний привал пошехонцев на постоялом дворе «у трех дорог». Утром вставать, а встать не могут – ноги перепутались. Стали спорить пошехонцы, шуметь, друг на дружку хозяину постоялого двора жаловаться. Хозяин за совет потребовал по гривеннику. Отдали пошехонцы последние гроши, а хозяин их оглоблей, оглоблей… Пошехонцев как ветром сдуло, сразу ноги распутались.

На этом кончается вроде бы незамысловатая сказочка, которой работящая старуха Евстолья высказала свое отношение не только к пошехонцам, но и к зятю Ивану Африкановичу, которого она зовет «путаником» (сравните пошехонское: «из себя выходили редко, да и то, когда пьяные» – и Ивана Африкановича: «ежели я выпил, мне встречь слова не говори и под руку не попадай, у меня рука кому хошь копоти нагонит»).

Эту сказочку В. Белов помещает практически в начале повести, выдвигает, так сказать, на первый план.

Для чего? Ну, наверное, для того, чтобы мы, читатели, поразмыслили да и сопоставили сказочку с жизнью. Своей жизнью. А зачем убирает сказочку «Север»? Не потому ли, что намек слишком прозрачен? С одной стороны, пошехонцы – это никчемные люди на высоких постах (так у братьев Стругацких). С другой – сам народ, «мужики» и «бабы», которые подчиняются своим никчемным правителям, заставляющим сеять кукурузу там, где она не растет. Не забудем, что речь идет о временах, когда принято славословить как партию, так и народ («народ и партия едины»). И значит, что те пошехонцы, что эти.

Но если взглянуть с третьей стороны, то очевидно, что пошехонцы – народ не бесталанный и очень способный к обучению. Беда в том, что учителя им попадаются пройдошистые. Не учеба, а насмешка одна. Но и учителей понять можно: ведь если они обучат «как надо», то у кого гроши станут брать? Еще глядишь, и самих как липку обдерут.

И все же какую едкую сатиру на свой народ представил писатель: «Кушать кушали, а жить-то не умели». Не сатира – оглобля! Коей по головам, по головам родных пошехонцев. Видимо, не видел иного выхода писатель. Видимо, слишком хорошо знал природу русского человека: пока гром не грянет, мужик не перекрестится.

Не эта ли сказка заставила впоследствии, когда Гусаров прочитал другую повесть Белова «Кануны», а позже на больничной койке перечитал «Деревню» и «Суходол» Ивана Бунина, прийти к горьким раздумьям:

«…Прочел и замкнулся в мыслях на такой болезненной в последние годы точке. Что же собой представляла дореволюционная русская деревня? Воплощала ли она в себе «идиотизм деревенской жизни» или была она носительницей того светлого, чистого, нравственного, что столь часто сквозит теперь в произведениях наших «деревенщиков»? А может, она была – и это скорее всего – носительницей и того, и другого? Почему же тогда Бунин в «Деревне» нажимает на первое, а Белов в «Канунах» – только на второе? \…\ Подумал, посмотрел С. Подъячева, Скитальца, Чирикова, вспомнил Чехова, Успенских, и удивительно стало от такого парадокса. Вся литература прошлого века о русской деревне, высоко поднимая истинно великие и богатые натуры русского мужика, все свои силы отдавала показу этого пресловутого идиотизма социальной жизни деревни… Откуда же взялась теперь идеализация? Почему в прошлом видят наши прозаики лишь идеальное, высокое и желаемое? Неужели от незнания того прошлого? Ведь о деревне в таком духе пишут теперь в основном прозаики и поэты, которые родились после революции, а многие даже в колхозные времена…»

 

«Вспомнил Чехова…» А Чехов своей в записной книжке отмечал: «Из деревни лучшие люди уходят в город, и потому она падает и будет падать…»

«Лучшие» здесь – не в смысле самые совестливые и душевные, а в смысле – наиболее энергичные, деловые, приспособленные к жизни, одним словом – пассионарные. Уезжая, пассионарные тянули за собой менее пассионарных, вроде Ивана Африкановича. Но последний, глотнув за три дня холода чужой, немилой городской жизни, поспешил вернуться к привычному, родному – в том числе и к теплому боку своей хозяйки, и к пирогам тещи Евстольи.

Кстати о теще. В беловской повести ей чуть побольше шестидесяти, т.е. родилась она как раз том году, когда увидели свет чеховские «Мужики» (1897) с беспощадным изображением деревни как юдоли бедности, забитости и страданий. И значит, Евстолья еще застала крестьянское житье-бытье, описанное Антоном Павловичем: ей было что с чем сравнить. Ясное дело, что сравнение было не в пользу крестьянской жизни при царе. Впрочем, и при Советах хватало лиха. Но если бы кто-то сказал Евстолье, что лет эдак через двадцать пять все вернется на круги своя, она бы, кажется, перекрестилась.

 

Иван Африканыч и Катерина

Разумеется, Гусаров, как и все мы, с нетерпением ожидал перестройку, связывал с ней улучшение жизни на селе и в целом всего народа. Но почему-то опять все пошло не так, и в результате перестройка обогатила немногих избранных, сделав нищими значительную часть населения, создававшую своим трудом общее имущество страны. Миллионы людей проклинали тех, кто развалил СССР, выбросил на панель молодых женщин, отправил бродяжничать десятки тысяч детей, обрек на полуголодное существование стариков и старух.

Вот когда пришло время нового прочтения «Привычного дела» и уже, конечно, без купюр. Впрочем, на обретшую свое законное место главу о пошехонцах в новых изданиях почему-то никто не обращал должного внимания. Все больше об Иване Африкановиче тужили:

«Вспомним и по-человечески поймем, как нарастал, каменел лютый гнев против каторжного, крепостного порядка у Ивана Африкановича… И вот наш Стенька, наш Иван Африканович «…сгреб длинную согнутую из железного прута кочергу…», писал в 2002 году известный критик В. Бондаренко в статье «Горькая любовь Василия Белова» (в книге «Серебряный век простонародья». Москва, 2004. Курсив мой. – Г.А.). – «Мы не хотели признавать, что жил он (Иван Африканович – Г.А.), как и вся русская деревня в те годы, за чертой милосердия» (выделено мной. – Г.А.). Этой фразой критик соединил повесть «Привычное дело» и роман Гусарова «За чертой милосердия» (1977) – о походе партизанской бригады в годы Великой Отечественной войны, проходившем в нечеловеческих условиях уже хотя бы потому, что бригада априори была обречена на гибель, о чем бойцы, естественно, не догадывались.

Сравнение, по-моему, некорректное. Во-первых, потому, что в документальном романе Гусарова по-настоящему гибли люди. Во-вторых, каторжного, крепостного порядка в жизни Ивана Африкановича не было. А если и был, то, конечно же, у жены героя – Катерины. Потому Катерине за каторжный труд доярки платили в пять раз больше, чем ее мужу за вольный труд извозчика (хочу везу товар, а хочу – с другом выпью. Не велика беда, если и подождут). Так что на заработок Катерины и жила ее большая семья.

Вот утро Ивана Африкановича в третьей главе, пожалуй, что и центральной наряду с «пошехонской».

Встал Иван Африканович рано, в три ночи, и ему это не в тягость: так привык с детства. Напилил дров. Потому взял топор, сумку рыбную и пошел добывать пропитание для своего многочисленного семейства. Но по дороге вдруг останавливается, любуется восходом. Потом замечает на снегу неподвижного воробья, отогревает его за пазухой. А еще – «лесок, просвеченный солнцем», ворона, каркающая на высоком стожаре, «озорно» изгибающаяся в воздухе лисица («Иван Африканович долго любовался лисой»)… – ничто не ускользало от внимания героя, тонко чувствующего красоту природы.

Рыбка однако не ловилась, но это нисколько не опечалило рыбака. «Небушко-то, небушко-то! Как провеянное, чистое, нет на нем ничего лишнего, один голубой сквозной простор». И далее, будьте внимательны: «Иван Африканович долго ходил по студеным от наста полям. Ноги сами несли его, и он перестал ощущать сам себя, слился со снегом и солнцем, с голубым, безнадежно далеким небом, со всеми запахами и звуками предвечной весны… Иван Африканович шел и шел по певучему насту, и время остановилось для него…». То есть… Перед нами истинно артистическая натура. Крестьянин-художник – «Калиныч». Но уж никак не крестьянин-добытчик «Хорь».

 

А вот таким показывает Белов утро Катерины, которая всего два дня назад родила девятого.

«В три часа ночи она была уже на ногах». Надела резиновые сапоги – и на колодец. Наносила воды, покормила новорожденного, а в четыре, «еще звезды синели в холодном небе», побежала на скотный двор, к своим коровушкам. Там Катерина снова носила воду (аж тридцать ведер! Это после родов-то!), на этот раз из речки, раскладывала солому по кормушкам (двенадцать коровок!),  доила. Все это время она была углублена в себя, то есть в мысли о детях и о муже, который для нее десятый ребенок. Вспоминала, как изменил ей спьяну с местной путанкой Дашкой, когда Катерина беременная была, как променял дедову Библию на гармонь. Само собой и хорошие моменты вспоминала, иначе разве стала бы жить с ним, детей от него рожать. Но вспоминать некогда. Телятница загуляла, телятки остались не поены, не кормлены. Кто напоит. Ясное дело – Катерина. И потому, что безотказная, да и подзаработать надо: Танюшке, что в городе в домработницах, в письме пятерочку послать, Антошке на новые валенки, двойняшкам по рубахе… Мужик-то копейки получает. Вот и носилась Катерина по телятнику, пока умные бабы-товарки в своих домах отдыхали-завтракали.

Только закончила кормить, чистить, менять подстилку, как подошло время дневной дойки. Тут Катерину и прихватило: «вдруг не стало хватать воздуха, тошнота подступила». Но ничего, посидела маленько, отдышалась, принялась за дело. А руки-то как ватные после приступа, обессилели. И думала Катерина: «Ежели бы мужик… вот ежели бы и мужика… Только чего! Разве пойдет мужик на двор? .. Нет, нечего это и думать, не пойдет. Ему лес да рыба с озером… а ко скотине его и на аркане не затащить…».

На этих словах Катерина упала на соломенную подстилку. Увезли ее в больницу «еле живую» и пробыла она там почти три недели: «удар» оказывается у нее был (по-медицински, «гипертонический криз»).

После столь подробного знакомства с житием мученицы Катерины, бабки Евстольи, другой бабки – Степановны, ее дочери Нюшки… понимаешь, что если кто и держал российскую деревню на плаву, так это русские бабы, а никакая не советская власть. Власть эта могла приказывать, заставлять, но хозяйствовать она не умела. В хозяйстве от нее был один урон.

 

Идеологическая диверсия

В этом и увидел «пагубную силу повести» простой житель Вологодчины А. Лазурин и обрушился в своем письме на Белова и само собой на главреда «Севера» за предательство веры. Ему было не красот языка (ведь это был и его язык, а чего ж своим, от природы данным тебе языком восхищаться!) и всех тех законов литературного искусства, по которым была создана повесть. Земляк Белова, как и власть, воспринял «Привычное дело» как документ. И не просто как документ, а как пасквиль на советскую власть, которую он, Лазурин, в конце концов принял и которая, по его разумению, защищала народные интересы.

«Спрашивается, для кого же произнесена эта длинная пьяная тирада (вероятно, имеется в виду монолог Ивана Африкановича, когда он «беседует» с мерином по кличке Пармен. – Г.А.)…» «Для наших врагов», – делает вывод автор письма. Мол, «вот смотрите, и в журналах пишут к чему приводит совхоз, человек износился преждевременно и умер, оставив семью, а другой готов сунуться в петлю…» «Для нас, пожилых людей, повесть ничего не дает… Просто какой-то остается от прочитанного неприятный осадок. Белов изо всех сил пыжится по каким-то его личным причинам плюнуть в лицо истории и сказать нам, старшему поколению, вот вы какие круглые дураки, вот чего завоевали что только остается в петлю сунуться… Пагубная сила повести  повести заключается в том, что в ней много правды. Но какой правды – самой низкой, не дающей ничего не уму не сердцу… (здесь и далее орфография и пунктуация автора письма. Курсив мой. – Г.А.) И ни одного светлого пятна… Пьянки, драки, склоки, обман, бесконечные беды, несчастья… Никто не читает ни книг, ни газет, не интересуется общественной жизнью… Но что же вы предлагаете, что изменить, как лучше сделать. У вас ничего подобного нет. Выходит, отзвонил и с колокольни домой… а нам читателям вы что дали. Так-то будет не по-божески. Опустошить душу читателя, вселить в нее нытье, неуверенность, растравить ядом мнимой правды и все. Это не больше не меньше идеологическая диверсия в умы людей через страницы советского журнала… Вы можете нам возразить, что не нашлось у нас ни одного доброго слова о написанном. Где их взять если у автора о целой эпохе не нашлось ни одной улыбки… С уважением А. Лазурин, Вологодская область, Сокольский р-н» (Публикация Ольги Тимошкиной, «Север» № 5-6, 2000).

 

«Советская власть была нормальная власть»

Согласна, что у читателя А. Лазурина есть своя правда. Но, как это часто бывает, не вся. Если прочитать «Привычное дело» внимательно, то убедишься, что писатель не сильно противоречит своему земляку. В общем и в целом он описывает жизнь в деревне как жизнь неплохую (возможно, и не желая того, но, как часто бывает в талантливом произведении, художественная правда побеждает тенденциозные устремления автора).

Да, крестьяне живут в бедности. Зато богатых нет, некому завидовать, всё поровну. Одежонка худая, но ведь не голодуют, и молочко, и яйца, и овощи, и пироги на столе. Работа тяжелая, и тем не менее не у всех же такая доля как у Катерины-мученицы.. Например, Дашка «Путанка» может телят бросить некормлеными: знает, раз телята общие, совхозные, кто-нибудь накормит. Несмотря на засилье домашней работы и забот о внуках, бабка Евстолья находит время, чтобы встретиться с бабкой Степановной. Посидеть за самоваром с пирогом, только что вынутым из печи, да погуторить о том о сем.

Плохо, конечно, что паспортов не дают. Но зато воли не отнимают. Не на конвейре же! Вон, Дрынов с Мишкой в рабочий день что вытворяют! До того упились, что мерин с сельповским товаром самоходом пришел в деревню, пока они проспались в чужой бане. И в остальном никто не препятствует. Детей рожай сколько хочешь. Не в Китае чай живем, где за каждого сверхпланового ребенка штрафуют. В лесах охоться, в реках и озерах рыбачь – никто не запретит, земля-то общая. Правда, не разрешают на этой общей земле косить для своей коровки. Но не дадут здесь, дадут там, у соседнего председателя, кому Дрынов прошлым летом в конторе перекладывал печи. Неслучайно в разговоре с мерином Иван Африканович словно не лошадиную – собственную жизнь пересказывает: «Ведь ты, дурак, и не пахивал, и в извозе дальше сельпа не езживал, ты ведь одно вино да начальство возишь, у тебя жизнь-то как у Христа за пазухой…».

А еще медицина бесплатная – по первому зову, по первому стону – как мы видим в случае с Катериной, когда и роды с заботливой, квалифицированной акушеркой, и восстановительная терапия в больничных условиях после перенесенного криза. Во всем этом, несмотря на отдельные проявления волюнтаризма и директивных перегибов, чувствуется защищенность человека.

Неслучайно Белов уже в перестроечное время пересматривает свои позиции и теперь не проклинает, как прежде, советскую власть, отобравшую у него, малолетнего сына погибшего фронтовика, средства к существованию, а напротив, утверждает, что «советская власть была нормальная власть… и народ к ней приспособился. А потом началась ненормальная власть, которой народ просто не нужен… Государство, надо признать, было создано мощное… И вот его уже нет и не будет. Нет и советской власти. Я понимаю, что и я приложил руку к ее уничтожению своими писаниями… Я помню, как постоянно воевал с ней. И все мои друзья-писатели. И опять мне стыдно за свою деятельность, вроде и прав был в своих словах, но государство-то разрушили…» (из интервью в книге В. Бондаренко: кн. «Серебряный век простонародья, Москва, 2004. Выделено мной. – Г.А.).

Но что запоздалые сожаления, если давно изведен Хорь и скоро уйдет в небытие труженица Екатерина.

 

«Жись есть жись»

После тяжелой утраты – смерти Катерины – кажется, доходит до Ивана Африкановича простая истина: дело не в советской или в какой другой власти, просто в России «жись такая». Прозрение случилось в лесу, где Дрынов неожиданно для себя заблудился. Прекрасная аллегория дана мастером слова, где грозный и величественный ночной лес – это сама жизнь, которой нет дела до маленького человечьего костерка там, внизу, у подножия.

«Лес и взаправду возмущенно, таинственно обволакивал своим шумом светлую каплю костра и маленькую фигуру человека. Издалека, очень издалека катился вал лесного шума. Ивану Африкановичу в полузабытьи чудилось, что это катится на него широкий, безбрежный водяной вал, выламывающий подряд многие дерева и смывающий все на своей дороге. … И хочется крикнуть, остановить, но ничто не может остановить его, и сейчас он поглотит весь мир…».

… На сороковой день пошел Иван Африканович на озеро «проведать старую лодку». «Здесь, у озера, нечаянно пришел к Ивану Африкановичу ровный душевный покой… «”Жись. Жись, она и есть жись, – думал он, – надо, видно, жить, деваться некуда”». Он сорвал несколько гроздьев рябины и отправился на кладбище – побыть наедине с Катериной. И вот тут писатель дает сильный образ, характерный для того времени: «белая колокольня развороченной церкви явственно выделялась на спокойном, по осеннему кротком небе…». «Развороченная церковь» и – «кроткое небо» – кажется, в этих двух образах и заключена тайна жизни еще в той, советской России.

И что же дальше? А дальше дело привычное: пообвыкнется в горе Иван Африканович, в хлопотах домашних и в трудах забудется, да и введет в дом новую хозяйку – подругу Катерины, троюродную сестру Нюшку, к которой подсознательно и смолоду был неравнодушен. Да и она к нему. Но что важно для нашего размышления о герое: не сам он задумал эту важную перемену в своей жизни. Задумали две парки – теща Евстолья и двоюродная тетка Степановна. Потому что «уж так повелось, что всю его судьбу решали всегда без него».

Именно на этой мысли заостряет читательское  внимание Белов, как бы давая понять, что рано или поздно вечно прославляемому терпению и бессловесности русского человека должен придти конец.

 

Новые кадры

Должность Гусарова относилась к номенклатуре, а требованием дня в первое перестроечное десятилетие стало решительное обновление кадров – и прежде всего – в области идеологии. Старые кадры, по мнению младореформаторов, могли бы тянуть Россию в прошлое, тормозить перестройку сознания. А последнее и было главной задачей прорабов перестройки.

В резолюции шестого пленума правления СП РСФСР (ноябрь 1989 г.) говорилось следующее:

«Секретариату правления СП РСФСР продолжить работу по обновлению редколлегий, редакционных советов и руководства издательств и литературно-художественных журналов, обратив особое внимание на срок пребывания в руководящей должности и пенсионный возраст. Поручить секретариату до конца 1989 года решить вопрос о замене главных редакторов журналов «Москва» (М.А. Алексеев) и «Октябрь» (А.А. Ананьев)

 

Гусаров в этом списке не значился: он загодя подал в отставку («Принять к сведению, что Д.Я. Гусаров подал заявление об освобождении его…»). В письме своему давнему другу Виктору Астафьеву от 15 декабря 1989 года находим строки, которые не могут скрыть его тягостного настроения в этот период:

«Я, как ты, наверное, слышал, ухожу из журнала. Давно собирался, но что-то мешало, держало, с год на год, с месяца на месяц заставляло откладывать. В результате – дотянул до кампании с заменой редакторов. И поделом мне – сам виноват…» («Личный фонд Дмитрия Гусарова», «Север» № 1, 1998).

Тем не менее Гусаров продолжает заботиться о журнале и просит Виктора Астафьева прислать рассказ в юбилейный номер (в июле 1990 года «Северу» исполнялось 50 лет):

«Вызрела у редакции мысль – собрать под одной обложкой всех оставшихся в живых, кто когда-либо был связан с журналом. Конечно, не буквально всех (их многие сотни), но человек тридцать-сорок, наиболее известных читателям. Жанр любой – кто два-три стихотворения, кто рассказ, кто статейку, кто хотя бы с десяток страничек раздумий на любую тему – о жизни, или о литературе, или о журнале, а то и обо всем вместе. Молю тебя – отзовись… Без тебя наша задумка как-то не смотрится…».

Вот ведь как было тогда: и уходя, думали об общем. А как иначе! Гусаров же считал журнал не «кормушкой», не «халтуркой», а «своим делом», которому он служил без малого сорок лет. И, возможно, послужил бы еще, если бы не «кампания с заменой редакторов».

Как мы знаем теперь, новые кадры отбросили Россию и многие производства в ней на много лет назад. Так что тема пошехонцев оказалась на удивление актуальной, особенно если вспомнить, сколько заплатили младореформаторы за науку американско-западным менеджерам, как они пиарили себя по всем законом западной PR-науки, да все, как и у беловских пошехонцев, оказалось без толку: про…ли страну.

 

Уход Гусарова

Последняя заметная публикация при Гусарове – роман «Свидетель» Олега Тихонова (№№ 1 – 4 за 1990 г.). Героя романа, «красного финна» Тойво Вяхя (Ивана Петрова), участника знаменитой операции «Трест», последствия которой заставили Т. Вяхя многие десятилетия жить под чужим именем, Гусаров принял сразу, несмотря на то что герой был прямым исполнителем воли, как сказали бы теперь, «тоталитарной власти». Потому что – «надежная душа». А «надежную душу», то есть того, кто не юлит, спасая свой хвост, а честно признает: я был свидетелем и участником всего и хорошего, и плохого, что было в моей стране… – Гусаров ценил превыше всего и говорил о таких людях: «надежен как хлеб».

В июне 1990 года Гусаров увольняется «по собственному желанию». Где-то через месяц он впервые заходит в редакцию как читатель – за свежим номером. Новый главред и бывший заместитель Гусарова О.Н. Тихонов был на обеде, а я на тот момент за какой-то надобностью оказалась в редакторском предбаннике и невольно стала свидетелем постыдной сцены. Как молодая секретарша, которую когда-то Гусаров сам и принимал на работу, глядя пустыми глазами на бывшего шефа, назвала сумму, которую Гусарову надлежало заплатить за журнал. Разумеется, те несколько рублей не сделали бы погоды (я не раз видела, как своим секретарша раздает журнал даром). Но секретарше, видимо, хотелось показать свою роль и значение: мол, вчера вы были всем, а сегодня вы для меня такой же рядовой посетитель, как и те, что приходят в редакцию.

Я схватила с полки журнал, подала Гусарову, промямлив что-то, типа, да вы что, какие деньги… Гусаров был потерян, но держал лицо: «Ничего-ничего, теперь рынок, за все нужно платить …». Но было видно, что ему крайне неловко и больно, и стыдно. Во-первых, он не мог не знать про нынешнюю затоваренность журналом, про то, что каждый новый номер «Севера» наполовину оседает в редакционном подвале, после того как рухнула единая всесоюзная система подписки и распространения книжно-журнальной продукции. Во-вторых, поведение секретарши было оскорбительно для тех тридцати шести лет, что Гусаров выпускал журнал и сам дарил благотворителям «Севера» свежие номера.

…Он шел по коридору к выходу – те несколько десятков метров, которые он проходил из года в год на протяжении многих лет – и сильнее прежнего прихрамывал, будто волочил ногу. Седая гордая его голова была поникшей. Я не знаю, плакал ли Гусаров (близко знавшие его говорят, что у него слезы были близко), а у меня на душе было паршиво. От того, что я видела позор отца. От того, что не смогла защитить его от позора. От сознания своего бессилия перед уже не грядущим, а пришедшим Хамом. А если к тому вспомнить молчание «северян» в Москве, когда московские хамы устроили публичную выволочку фронтовику, писателю, главному редактору уважаемого журнала, то можно сказать, что мы, дети, по сравнению с отцами оказались просто-напросто слабаками.

 

Русская партия и «Север»

Во время Перестройки вышло в свет много неведомой нам ранее документальной литературы. К своему удивлению, из этой литературы я узнала, что, оказывается, работала я не просто в журнале «Север», а в ячейке русской партии и состояла не просто членом общества охраны памятников истории и культуры (ВООПиК), возглавляемой замечательным подвижником Вячеславом Петровичем Орфинским, а в «русском клубе»: «В регионах ячейки «русской партии» были в Ленинграде, Петрозаводске (вокруг журнала «Север»), Вологде (вокруг В. Белова и О. Фокиной), Саратове (вокруг журнала «Волга»)…»; «Организационными центрами движения русских националистов… были две группы. Одна, сформировавшаяся вокруг «Русского клуба» в ВООПиКе…»

Одной из главных задач, утверждали исследователи данного вопроса, было «лоббирование финансовых и иных корпоративных интересов группировки русских националистов…» И приводят пример: «А вот довольно типичная переписка главного редактора журнала «Север» Д. Гусарова с влиятельным членом «русской партии», который в течение 15 лет был секретарем СП РСФСР, курским «деревенщиком» Евгением Ивановичем Носовым (1925 г.р.) за 1980 г.:

“Мне недавно рассказали о твоем выступлении в защиту моего романа на редколлегии «Роман-газеты» <…> Обращаясь к тебе с письмом в ноябре, я рассчитывал лишь на твое «за», а ты не только высказал его, но и произнес яркую речь на редколлегии. Теперь со мной уже заключен договор. Для меня это двойная радость – и роман выйдет в свет двухмиллионным тиражом, и не менее счастлив я, что не перевелись в нашей грешной литературе люди, которые готовы с достоинством и честью постоять за работу товарища…. Я тоже в меру сил вот уже тридцать лет исповедую такую линию, но такой решающий момент для себя испытал впервые…”» (Здесь и выше цитаты из книги Митрохина Н.А. Русская партия. Движение русских националистов в СССР. 1953–1985 годы. М., 2003).

Пример провокационный и явно неудачный. Во-первых, потому, что Гусаров не делил мир на эллина и иудея. Во-вторых, Евгений Носов (1925 — 2006) – талантливейший писатель (кто читал «Красное вино Победы» и «Усвятские шлемоносцы», тот со мной согласится). А талант Гусаров всегда был рад поддержать, и для него неважно было начинающий ли это писатель или маститый.

Я вряд ли все это вспомнила бы здесь, если бы спустя двадцать лет после гусаровского правления журналом не прочитала в статье доктора филологических наук  Е.И. Марковой, посвященной 70-летию «Севера», о том, что «в идеологическом плане в отличие от них (сотрудников гусаровского призыва. – Г.А.), “умеренных славянофилов” новая редакция придерживается центристской позиции, поэтому на страницах «Севера» появились произведения Е. Евтушенко, Ф. Искандера, А. Кушнера…» («Север» № 7-8, 2010 г.)

Если верить словарям, то славянофилы – это выразители идей Святой Руси, объявившие об особом пути России и о «тупиковом, ущербном, бездуховном характере западноевропейской цивилизации». То есть речь идет о некоем размежевании. Бывшие сотрудники «Севера» – славянофилы», нынешние – центристы. Но это опять не про Гусарова. Для него, как для главного редактора, в том литературном деле, которым он занимался, главным было – «возможность найти, докопаться, уяснить, понять и осмыслить…» (Дневниковая запись от 1. 04. 1973); верность фактам, а не домыслам; и, как это не покажется низким, особенно в свете сегодняшнего дня – качество выпускаемой редакцией литературной продукции.

Несмотря на жесточайшую цензуру и партийный контроль, Гусаров твердо вел в журнале свою линию. Но как всякого порядочного человека сомнения не оставляли его: то ли я делал? Так ли писал? Не навредил ли стране?

Не навредил. Гусаровское слово спустя два десятилетия смуты и разрухи проросло. Сегодня общество говорит о том же, о чем говорил в свое время Гусаров и его «Север»: о возвращении к истокам; о внимании к селу и сельскому труду; о необходимости вкладывать средства в собственный народ – его воспитание, образование, социальные программы… О значении истории, литературы, искусства… По мысли Гусарова, только умеющий самостоятельно мыслить и разбираться как в прошедшем, так и в настоящем своей страны народ, сумеет оценить то, что Россия имеет и в чем она нуждается.

 

______________________

* Трость – не дань моде, а следствие тяжелого ранения во время действий партизанского отряда «Боевые друзья», где Д.Я. Гусаров был сначала бойцом, а затем командиром отделения разведвзвода.

* Сравним с деятельностью другого профессионала: «…если искать аналогий, то Пришвина вернее было бы сравнить не с продажным советским писателем, а с ученым-естественником, инженером, специалистом, которые при всяком режиме нужны, полезны и могут заниматься своим делом…» (А. Варламов. Пришвин. М., Молодая гвардия, 2008. Курсив мой, – Г.А.).

* Сегодня таким героем никого не удивишь. Герои-параноики, герои-психопаты, герои-аутисты… заполонили литературное пространство. Да и как было не явиться таким героям, если сама жизнь воспроизводила их в пугающих масштабах. Тотальная нищета, бандитское предпринимательство, чеченская война, накопившиеся стрессы и обиды… выдавали на гора все новых и новых писателей, стремящихся изжить больное в творчестве. Литература конца двадцатого – начала двадцать первого века порой напоминает мне одну огромную шестую палату, где пациенты в отсутствие опытных докторов пытаются излечить себя сами – с помощью собственных текстов.

* Евстолья, надо понимать, не случайно рассказывает историю именно о пощехонцах. Ведь они родные ей, если иметь в виду, что вологодская река Шексна в древности называлась Шехонь, а местность вдоль Шехони – Пошехоньем. Впервые же в литературу название «пошехонцы» как нарицательное имя ввел русский писатель-фольклорист Василий Березайский. В 1798 году он выпустил книгу под названием: «Анекдоты древних пошехонцев». Вторично образ пошехонца вернулся в литературу в творчестве М.Е. Салтыкова-Щедрина («Пошехонские рассказы» и «Пошехонская старина»). Сатирик писал так: «Я разумею… местность, аборигены которой в трех соснах заблудиться способны» (По материалам Википедии и http://sudar-bm.narod.ru/main/page6_11.htm)