Культура, Литература

Писательский пароход

pobeda.mintrans.ru

Как литераторы и их семьи возвращались из эвакуации по опасным водам Волги в июле 1943-го. Публикуется впервые

«Мне было четырнадцать лет, отец мой был на фронте, мы с мамой и бабушкой возвращались на этом пароходе из эвакуации в Москву. Прошло более 70 лет, я решаюсь описать это далёкое уникальное событие из жизни русских писателей. Насколько я знаю, оно никем не было описано…»

По утрам в узком коридоре парохода устанавливалась очередь в туалет. С полотенцами через плечо, с мыльницей и зубной щеткой в руках стояли небритые и лохматые советские прозаики, драматурги, поэты. Там были Леонид Леонов, Михаил Исаковский, Борис Пастернак, Константин Федин, Николай Асеев, Лев Ошанин, Константин Тренёв и много других литературных светил. Это был цвет советской русской литературы. Бесед на литературные темы они по утрам не вели — не до того.

В другом конце коридора стояла такая же очередь из их непричёсанных жён и  писательниц, поэтесс, все в домашних халатах: Вера Инбер, Марина Петровых, Зинаида Пастернак, Берта Сельвинская, Татьяна Леонова, Лариса Тренёва, Наталия Павленко, Софья Суркова-Крепс, Ольга Гроссман-Губер, Лиза Крон.

Все они плыли на пароходе из города Чистополь, что на реке Каме, в Москву. Но это не было туристическим путешествием писателей. Шла война советской России с гитлеровской Германией, и они возвращались домой, в Москву, после двух лет жизни в эвакуации.

Стоял жаркий июль 1943 года. В начале войны немецкие войска сумели захватить Украину, Белоруссию, большую часть европейской территории России. Они подходили вплотную к Москве и остановились у Волги. Потери советской стороны исчислялись миллионами убитых и пленных. Но в конце 1942-го — начале 1943-го советским войскам удалось победить немцев в битве за Сталинград (теперь Волгоград) и отогнать их от Волги. Тогда писатели добились для себя разрешения вернуться в Москву.

Это было непросто, все транспортные линии были загружены военными эшелонами. Единственным путём был водный: из Камы — в Волгу, из Волги — в Оку, а из Оки — в Москву-реку. Но немецкие самолёты ещё бомбили советские города и пароходы, бросали мины в воду низовий Волги. Пассажирское движение по ней было закрыто, разрешалось плавать только грузовым буксирным пароходам. Пассажирский пароход с писателями был первым, которому разрешили плыть в Москву. Но плавание по Волге во время войны было опасным и тяжёлым.

Мне было четырнадцать лет, отец мой был на фронте, мы с мамой и бабушкой возвращались на этом пароходе из эвакуации в Москву. Плавание было тяжёлым, но интересным. Мне запомнились некоторые события и детали. Прошло более 70 лет, я решаюсь описать это далёкое уникальное событие из жизни русских писателей. Насколько я знаю, оно никем не было описано.

 

* * * *

Чистополь — типичный провинциальный маленький город в 150 километрах от Казани, около 40 тысяч жителей. До большевистской революции 1917 года он был купеческим пунктом перевозки зерна и других товаров по реке Кама. Купцы богатели и построили в нём несколько храмов, особняков для себя и большую гимназию. Но в основном он оставался одноэтажным, деревянным. Была в старину такая песня о Чистополе:

Город на Каме,

Где не знаем сами,

Не дойти ногами,

Не достать руками…

(из какого-то рассказа Максима Горького)

 

За годы советской власти Чистополь обеднел, условия жизни остались примитивные. Писателей с семьями привезли туда на пароходе летом 1941 года и расселили среди «уплотнённых» местных жителей — в деревянных домах-избах без водопровода и канализации. Скудность, теснота и неуютность жизни были спутниками военного времени. Ходили по лужам и грязи улиц, спали на брезентовых кроватях-раскладушках по три-пять человек в одной комнате, топили печи дровами, которые сами неумело кололи. Своих детей писатели поселили в специально организованном для них интернате, там условия и кормёжка были лучше.

Местные жители никогда не видели такого наплыва интеллигенции, московские писатели были для них малопонятной прослойкой общества. К тому же среди них было много евреев, а они были там редки. Чистопольцы называли их не «эвакуированные», а «выковыренные», относились к ним сочувственно.

Писатели были привилегированной группой, Сталин называл их «инженерами человеческих душ». Для своих пропагандистских целей советская власть диктовала этим «инженерам» что и как писать. Давлением и цензурой их заставляли воспевать коммунизм и прославлять диктатуру Сталина, называя это «социалистический реализм». За этот реализм писателям давали награды и предоставляли удобства жизни. В Москве эти «выковыренные» имели хорошие квартиры и дачи со всеми удобствами. Живя в Чистополе, они мечтали скорей вернуться домой.

 

* * *

Когда мы, дети, узнали, что поплывём на пароходе, компанией мальчишек пошли в затон Чистополя, боковое ответвление Камы. Там стояли пришвартованные к берегу пароходы. Все мы были «ребята из интерната»: Лёня Пастернак, Стас Нейгауз (сын и пасынок Пастернака), Тимур Гайдар (сын писателя Аркадия Гайдара), Витя Щипачёв, Саша Сурков — дети поэтов.

Пароход наш оказался старым, двухпалубным, с колёсным двигателем: по бокам у него два больших лопастных колеса, их вращение толкало пароход вперёд. По странной случайности, он назывался именем тоже одного из советских писателей — «Михаил Шолохов».

К дальнему плаванию этот «Шолохов» был совсем не подготовлен: за годы стояния в затоне испортился его двигатель, и многое повредилось. Теперь его ремонтировали и готовили к плаванию, работали почти исключительно женщины — мужчины были на войне.

Маляры перекрашивали пароход в серый цвет. Мы удивились, нам объяснили:

— Чтобы на воде ваш белый пароход не стал целью для бомбёжки и обстрела с воздуха.

На лошадиных повозках подвозили уголь — дефицитный товар военного времени. Нас попросили помогать, мы возили тачки с углём по узкому крутому настилу вверх и разгружали в трюме. За это нам разрешили осмотреть пароход. Мы суетливо шныряли повсюду. Все каюты, салоны и коридоры выглядели ободранными, многое было повреждено и разворовано. Но Стас Нейгауз обнаружил в салоне пианино и очень обрадовался — он был способный музыкант, и ему будет на чём играть (потом он стал известным пианистом, как его родной отец — профессор московской консерватории Генрих Нейгауз).

Мы ходили на пароход каждый день и немного помогали рабочим в подготовке. Приехал из Москвы директор Литфонда Михаил Хесин, пришёл на пароход, осматривал его, качал головой — доплывёт ли такая посудина до Москвы? Он привёз письменные разрешения на въезд в Москву, без этого в неё не впускали.

Хесин  распоряжался распределением билетов и хозяйственными делами. Среди писателей и их жён шло много ревнивых разговоров, кому достались каюты лучше, кому хуже. Люди добивались, настаивали, спорили. Продавая билеты и документы для возвращения, Хесин рекомендовал всем, чтобы перед отплытием сходили в баню, — во время плавания на пароходе не будет условий для мытья.

В коммунальной бане Чистополя по чётным дням мылись мужчины, по нечётным женщины. В военное время там вместе с билетом выдавали мочалку из сплетённых деревянных стружек и четвертинку куска грубого серо-чёрного мыла (его производили против завшивленности). Два дня перед отплытием в баню тянулись очереди из писателей и их семей. Остряки назвали это «банные дни писателей». Кажется, молодой поэт Лев Ошанин сочинил эпиграмму, которую повесил при входе в баню:

 

Советские писатели,

Бани обожатели,

Вот вам для порядка

Мочалка, мыло, кадка,

Чтоб помылись чисто вы,

Чтоб хватило до Москвы.

 

Одежду в предбаннике запирали в кабинки, а номера и ключи вешали на шнурке себе на шею, чтобы не потерять. Моясь там, я увидел в атмосфере парного воздуха голого Леонида Леонова с номерком на шее. Леонов был нашим ближайшим соседом по жилью, по вечерам иногда заходил к нам. Он тогда только что закончил писать пьесу «Нашествие» — первую драму о событиях войны (потом она шла во всех театрах страны). Мы с мамой слушали авторское чтение пьесы на вечере в Доме учителя, единственном клубе города. Читал он очень хорошо, я был в восторге — вот это писатель! А кроме того, я был по-детски влюблён в его старшую дочку Лену.

Леонов подозвал меня:

— Ну-ка, потри мне спину мочалкой. Только не поцарапай.

— Конечно, Леонид Максимович.

Я старался, как мог — тереть стружками надо было осторожно и мягко. Леонов от удовольствия покрякивал. Подошёл голый Михаил Исаковский и тоже попросил:

— Потри-ка мне спину тоже.

Я хотел угодить известному поэту, тогда я уже сам пробовал писать стихи.

 

* * *

И вот наступил долгожданный день — пароход «Михаил Шолохов» выплыл из узкого затона и причалил к дебаркадеру пристани, писателям разрешили занимать каюты. На погрузку ушло два дня — все семьи везли много багажа. Плыло на пароходе более двухсот человек и десять членов экипажа. Директор Хесин добыл запас основных продуктов на время пути  — хлеб, сахар, соль, масло. Продукты в те годы выдавали только по талонам специальных продуктовых карточек трёх категорий: для рабочих, служащих и  иждивенцев. Отоварить талоны в городах по пути следования было трудно. Поэтому получили, что могли в Чистополе, и к тому же все семьи везли с собой запасы, кто что смог достать, сготовить, наварить, испечь.

Кроме обычного багажа, все везли матрасы, одеяла, постельное бельё — ничего этого на пароходе не было. Пожилой драматург Тренёв, автор «Любови Яровой», любимой пьесы Сталина, имел барские привычки. Он вёз обратно в Москву свой американский автомобиль лимузин «Плимут», редкую машину в России. Её поставили в проходе. Кроме машины, он вёз ещё двух породистых собак.

Маститым писателям предоставили каюты первого и второго класса, все другие разместились в широких грузовых проходах, коридорах и салонах, расстелили на полу матрасы и так жили весь путь. Моя мама тоже ехала в проходе, благо, погода в июле была хорошая. Но моей старой бабушке разрешили ехать в кабине «Плимута».

Детей на пароходе было около семидесяти — от 5 до 17 лет. В каютах родителям с детьми было тесно, поэтому нам дали для спанья два салона третьего класса, отдельно мальчикам и девочкам. Хотя тоже без кроватей, на полу, но мы были довольны.

И вот наконец пароход дал протяжный гудок, его колёса зашлёпали по воде и мы поплыли. Все стояли на палубе, смотрели на Чистополь, прощались: как-никак, город приютил нас на два тяжёлых года. Из поля зрения скрывалось единственное красивое здание города на холме — Никольский собор. Религия ещё была под строгим запретом, и собор стоял сильно обшарпанный — в нём разместили склад каких-то сломанных механизмов.[1]

 

Никольский собор Чистополя
Никольский собор Чистополя

 

 

* * *

Обычное плавание до Москвы занимало 4-5 дней. Но наше движение по опасным водам Волги продолжалось две недели. В Каме пароход шёл по течению, и мы проплыли её быстро. Но как только вошли на Волгу, стали плыть против течения, и слабый колёсный двигатель едва с ним справлялся. К тому же, днём плыли медленно из предосторожности — была опасность столкновения с вражескими минами в воде. Капитан с биноклем смотрел вперёд, пассажиры тоже помогали, напряжённо всматриваясь. Два раза случились ошибки, кто-то истерически закричал:

— Мина, мина!

Поднялась паника, родители кинулись искать своих детей, хватали их, чтобы защитить. Пароход по инструкции сворачивал к берегу, выключал двигатель — дым из трубы мог быть заметной приманкой для бомбёжки и обстрела от вражеских самолётов. Якорь бросали у самого берега, чтобы быстрей доплыть до него. Но тревога оказывалась ошибочной, и все постепенно успокаивались. С наступлением вечерней темноты пароход тоже пришвартовывался к берегу и стоял до утра с выключенным двигателем и светом, чтобы не быть приманкой для вражеских самолетов.

За первые дни в пути установился ритм жизни. Два раза в день, утром и вечером, всем давали чай с куском сколотого плотного сахара и ломтём хлеба. На столах стояла жёлтая соль в крупных зёрнах. Остальное надо было приносить из своих запасов. Ни готовить, ни стирать, ни мыть посуду во время пути было невозможно.

В салоне первого класса чаем распоряжалась Лариса Тренёва. Хотя и пожилая, за шестьдесят, но весёлая, задорная. Донская казачка по происхождению, она умела вселять бодрое настроение во всех. Помогала ей дочь Наташа, жена военного писателя Петра Павленко, который был на фронте. Наша семья дружила с ними.[2]

Нас, детей, поили чаем в салоне третьего класса и добавляли к хлебу масло. Этим распоряжались моя мама и Лиза Крон, жена драматурга. Нам в плавании нравилось всё, несмотря на скудное питание.

С утреннего чая начиналась дневная активность. Некоторые писатели уединялись в каютах, чтобы работать, оттуда слышался стук пишущих машинок. Другие ходили кругами по палубе и рассказывали друг другу разные байки. Настроение у всех было выжидательное — что-то ждёт нас в Москве?

Ни радио, ни телефонной связи на пароходе не было. Мы плыли в полной изоляции от мира. Только при остановках в Казани и Горьком (теперь Нижний Новгород) удавалось раздобыть местные газеты. Отсутствие связи с внешним миром частично компенсировало тесное общение — все люди хорошо друг друга знали, им было о чём поговорить.

Несмотря на трудности и тревоги пути, писатели умели насыщать общение интересными беседами, яркими рассказами, весёлыми шутками, интеллектуальными рассуждениями. Поэтому для многих время плавания пролетало быстро.

Капитан парохода дал писателям толстую тетрадь-журнал и попросил, чтобы они оставили в ней записи и автографы на память о плавании. Тетрадь переходила из рук в руки, писали в ней шутки, короткие рассказы, стихи. Потом все пассажиры их читали. Я помню, что Борис Пастернак оставил самую короткую запись: «Очень хорошая погода, мечтаю выкупаться и о свободе печати».

Возможно, что эти его строчки никому не известны. Некоторые читатели тетради критиковали его:

— Зачем писать такое в пароходном журнале?

А был в этом глубокий смысл — свободы печати в СССР не было, и Пастернак от этого страдал.

 

* * *

Плыть в тесном окружении писателей и поэтов мне было интересно, я был очень любознательным, прислушивался к взрослым разговорам.

Борис Пастернак за переводом Шекспира. Чистополь, 1943 год. www.museum.ru
Борис Пастернак за переводом Шекспира. Чистополь, 1943 год

Пастернак вёл себя более изолированно, чем другие. Его жена Зина была заядлая картёжница, целыми днями играла в карты в каюте. Он уходил оттуда и я, проходя по палубе, часто видел его стоящим в одиночестве. Он всматривался куда-то вдаль в волжские берега и дали.

В то время её берега ещё оставались нетронутыми за столетья, не было плотин-гидростанций, не было искусственно созданных расширений — «речных морей». Природа была первозданна и прекрасна. Характер берегов Волги отражал размах российских просторов — то плавные низкие линии, то вдруг возникал высокий утёс с бурной растительностью. Пастернак, воспеватель природы, любовался широким простором.

 

 

По прошествии многих лет мне представляется, что именно тогда, на пароходе, Пастернак задумывал свой знаменитый роман «Доктор Живаго». По времени это совпадает — он начал писать роман в 1945-м, всего через два года после того плавания. А мысли о нём могли являться ему раньше. Поэт носит в себе огромный собственный мир — в этом мире зарождается творческий процесс. Пушкин писал об этом процессе: «И даль свободного романа / Я сквозь магический кристалл / Ещё не ясно различал».

Магический кристалл вполне мог возникнуть перед Пастернаком в том плавании на пароходе. Действительно, описание жизни персонажей романа, вынужденных бежать от революции в далёкую глушь, похоже на чистопольское существование самого Пастернака.

Неудивительно, что он написал в журнале парохода, что мечтает о свободе печати. В 1956 году его роман «Доктор Живаго» отказались печатать в России, а потом издали на Западе. Пастернаку дали Нобелевскую премию, но в СССР подняли вокруг этого громадный скандал, Пастернака третировали в печати и исключили из Союза писателей. Он был изолирован от всех и вскоре умер.

 

* * *

В общих разговорах на палубе часто проскакивало название покинутого города — Чистополь. Два года жизни в нём оставили глубокий след. Люди говорили о Чистополе по-разному — кто тепло, кто озлоблённо. Итог разговорам подвела поэтесса Марина Петровых. Она спрашивала всех:

— Что вы написали в Чистополе?

И предложила устроить литературный вечер. Все тесно набились в салон. Марина Петровых начала вечер своим стихотворением «Чистополь»:

Город Чистополь на Каме…
Нас дарил ты, чем богат.
Золотыми облаками
Рдел над Камою закат.

Сквозь тебя четыре ветра
Насмерть бились день и ночь.
Нежный снег ложился щедро,
А сиял — глазам невмочь.

Сверхъестественная сила
Небу здешнему дана:
Прямо в душу мне светила
Чистопольская луна.

И казалось, в мире целом
Навсегда исчезла тьма.
Сердце становилось белым,
Сладостно сходя с ума.

Отчуждённостью окраски
Живо всё и всё мертво —
Спит в непобедимой сказке
Город сердца моего.
Если б не росли могилы
В дальнем грохоте войны,
Как бы я тебя любила,
Город, поневоле милый,
Город грозной тишины!

Годы чудятся веками,
Но нельзя расстаться нам —
Город Чистополь на Каме,
На сердце горящий шрам.

Михаил Исаковский читал стихотворение «В прифронтовом лесу «. В первый раз я слышал ранний вариант этого стиха в 1942-м, на вечере поэтов в Доме учителя. Мне запомнился этот простой по форме, удивительно глубокий по содержанию и напевный, почти народный стих. Теперь Исаковский прочитал законченный вариант, вскоре он стал знаменитой песней на музыку Матвея Блантера:

 

Лиде

С берез неслышен, невесом,
Слетает желтый лист.
Старинный вальс «Осенний сон»
Играет гармонист.

Вздыхают, жалуясь, басы,
И, словно в забытьи,
Сидят и слушают бойцы —
Товарищи мои.

Под этот вальс весенним днем
Ходили мы на круг,
Под этот вальс в краю родном
Любили мы подруг;

Под этот вальс ловили мы
Очей любимых свет,
Под этот вальс грустили мы,
Когда подруги нет.

И вот он снова прозвучал
В лесу прифронтовом,
И каждый слушал и молчал
О чем-то дорогом;

И каждый думал о своей,
Припомнив ту весну,
И каждый знал — дорога к ней
Ведет через войну…

Так что ж, друзья, коль наш черед, —
Да будет сталь крепка!
Пусть наше сердце не замрет,
Не задрожит рука;

Пусть свет и радость прежних встреч
Нам светят в трудный час, 
А коль придется в землю лечь,
Так это ж только раз.

Но пусть и смерть — в огне, в дыму —
Бойца не устрашит,
И что положено кому —
Пусть каждый совершит.

Настал черед, пришла пора, —
Идем, друзья, идем!
За все, чем жили мы вчера,
За все что завтра ждем!

 

 

Поэтам аплодировали, поздравляли. Слушатели просили выступить Пастернака. Он поднялся:

— Я прочту два стихотворения, посвящённых памяти Марины Цветаевой.

Марина Ивановна Цветаева
Марина Ивановна Цветаева

Все насторожились. Трагическая судьба и смерть этой великой поэтессы тревожила совесть людей. Её размашистые стихи были известны всем. В августе 1941-го она побывала в Чистополе два дня, хотела остаться, но её не приняли. В советской России Цветаева не была признанной, её книги не издавались, потому что с 1922-го по 1939 год она жила в эмиграции во Франции. После возвращения в СССР её старшая дочь Ариадна, а потом и муж Сергей Эфрон были арестованы.[3]

В писательском мире ходили слухи об этом. Цветаева с сыном-подростком приехала в эвакуацию в Елабугу, недалеко от Чистополя. Это была настоящая дыра, она и оказалась там в полной изоляции. Ей было 50 лет, она была морально раздавлена потерями мужа и дочери, у неё не было никаких средств, никакой поддержки. Она приехала в Чистополь на два дня, остановилась у Лидии Чуковской и пыталась добиться разрешения переехать в город.

 

Главными фигурами писательского мира в Чистополе были прозаик Константин Федин и поэт Николай Асеев, известные в литературе имена. Они регулировали ход эмигрантской жизни писателей и их семей: разбирали жалобы и просьбы, переселяли, выделяли деньги (при крайней необходимости). Конечно, они знали, кто такая Цветаева, и понимали, какой она поэт. Но её просьба поставила их в трудное положение — стоит ли ей помогать? На ней было пятно: родственников арестованных боялись как прокажённых, жён часто арестовывали после мужей. Все те, кто им помогал, попадали под подозрение. Цветаева к тому же была вернувшейся эмигранткой, прожила долгую жизнь в странах Европы, издавала там сборники своих стихов. Это тоже считалось чёрным пятном в её биографии. Федин и Асеев испугались — их самих могли наказать за помощь ей. И они отказали ей в просьбе остаться в Чистополе.

Пастернак был её близким другом, они переписывались всю жизнь — это был творческий эпистолярный роман, любовь без поцелуев. Цветаева даже советовала ему в одном из писем: «Вам, Пастернак, надо написать большой роман в прозе». Она как бы предвосхитила его большую задачу. Пастернак никогда не боялся отношений с ней. Но каким-то образом получилось так, что он не сумел или не успел помочь ей. Цветаева вернулась в Елабугу и там, через два дня, 31 августа 1941 года, повесилась в избе, в которой у неё с сыном была каморка.

Весть об её самоубийстве пришла в Чистополь через несколько дней, слух переходил из уст в уста в писательском мирке. Говорили, что её похоронили незнакомые, не знавшие её люди, и даже место её могилы осталось неизвестным. Все были в шоке, обескуражены таким концом одинокой женщины и большого поэта.

Хотя по возрасту я этим не интересовался и мало понял бы всю суть дела, но слышал об этом от мамы. Я помню, что люди говорили про смерть Цветаевой полушепотом. Ходило такое: «Шу-шу-шу…». Открыто сочувствовать трагедии жены и матери арестованных было опасно: боялись стукачей, возможных доносчиков из своей же среды. Шептали, чтобы не попасть под подозрение органов безопасности. Все в советской России побаивались друг друга, а писатели боялись даже больше других. Немало из них уже были арестовано по чьим-то доносам, некоторых расстреляли, некоторых послали в лагери и там они умерли, как другой великий поэт Осип Мандельштам. Но все знали, что о самоубийстве Цветаевой лучше помалкивать, —  страшились потерять благополучное существование под крылом власти.

Но не Пастернак — он доказывал своим творчеством, что во многом шёл против установок власти. И было известно, что как-то раз сам Сталин разговаривал с ним по телефону. Слава этого разговора охраняла его как ореол над головой — хотя до поры до времени…

После смерти Цветаевой нашли единственные строчки, который она оставила в Чистополе. Это было её заявление:  «В совет Литфонда. Прошу принять меня на работу в качестве посудомойки в открывающуюся столовую Литфонда. М. Цветаева, 26 августа 1941 года».

Эти строчки поэтессы не вошли ни в один из её сборников, а в них кроется правда о конце её жизни. Надо себе представить, каково ей было написать такие строчки!

 

* * *

И вот на вечере поэтов на пароходе Пастернак вдруг во всеуслышание заявил, что хочет почтить память Марины Цветаевой двумя стихотворениями. У Пастернака был необыкновенный, «трубный» голос — когда он говорил, а особенно когда распевно читал стихи, из его горла исходило баритональное гудение.

 

Цветаевой   —  Пастернак

Хмуро тянется день непогожий,

Безутешно струятся ручьи

По крыльцу перед дверью прихожей

И в открытые окна мои.

 

За оградою вдоль по дороге

Затопляет общественный сад.

Развалившись, как звери в берлоге,

Облака в беспорядке лежат.

 

Мне в ненастье мерещится книга

О земле и её красоте.

Я рисую лесную шишигу

Для тебя на заглавном листе.

 

Ах, Марина, давно уже время,

Да и труд не такой уж ахти,

Твой заброшенный прах в реквиеме

Из Елабуги перенести.

 

Торжество твоего переноса

Я задумывал в прошлом году

Над снегами пустынного плёса,

Где зимуют баркасы во льду.

 

* * *

Мне так же трудно до сих пор

Вообразить тебя умершей,

Как скопидомкой мильонершей

Средь голодающих сестёр.

 

Что сделать мне тебе в угоду?

Дай как-нибудь об этом весть.

В молчаньи твоего ухода

Упрёк невысказанный есть.

 

Всегда загадочны утраты.

В бесплодных розысках в ответ

Я мучаюсь без результата:

У смерти очертанья нет.

 

Тут всё полуслова и тени,

Обмолвки и самообман,

И только верой в воскресенье

Какой-то указатель дан.

 

Зима, как пышные поминки.

Наружу выйти из жилья,

Прибавить к сумеркам коринки,

Облить вином — вот и кутья.

Пред домом яблоня в сугробе,

И город в снежной пелене —

Твоё огромное надгробье,

Как целый год казалось мне.

 

Лицом повёрнутая к Богу,

Ты тянешься к Нему с земли,

Как в дни, когда тебе итога

Ещё на ней не подвели.

 

После чтения его стихов все молчали, никто не аплодировал, нависла грустная атмосфера. Тогда Зина Пастернак вытолкнула вперёд своего сына Стаса Нейгауза:

— Сыграй нам что-нибудь, Стасик.

И Стас дал небольшой концерт — играл Шопена. Играл он очень проникновенно, люди заслушались, и это сгладило общую грусть.

 

* * *

После короткой остановки в Горьком наш пароход вплыл в реку Оку — оставалось два дня пути. Ока намного уже Волги, берега её низкие и не такие живописные. Плыть там было безопасно, все успокоились, стали готовиться к окончанию плавания — люди уже устали.

И вот мы подплывали к причалу в Москве. Ещё издали мы с мамой увидели на пристани отца — он тогда приехал с фронта на короткое время. Другие тоже увидели своих родных. Все друг другу махали, было много радости!

Нам объявили, что после выноса багажа мы первым делом должны пройти обработку в санпункте — помыться: предосторожность военного времени от завшивленности. Мужчин направили в одну сторону, женщин — в другую. Каждому, выдали мочалку из стружек и четвертинку серо-чёрного мыла, и мы прошли в длинную душевую комнату. Только я намылил голову, кто-то тронул меня за плечо. Я промыл глаза, под соседним душем стоял Исаковский:

— Володя, потри мне спину.

Октябрь 2016, Нью Йорк

 

golyahovskiyОб авторе публикации. Владимир Голяховский — талантливый и многогранный человек. Свою профессиональную жизнь он начинал на карельской земле. Прежде всего это советский и американский хирург-ортопед, учёный-медик и писатель. Известен своим вкладом в науку и практическую травматологию. Он первый в мире разработал и поменял локтевой сустав. В. Голяховский был дружен с выдающимся травматологом современности Г.А. Илизаровым. Им написан атлас по методам удлинения и коррекции костей аппаратом Илизарова на английском языке, а потом переведен на русский. Он же  выполнил иллюстрации к атласу.

Владимир Голяховский — автор многих известных книг автобиографического  и художественного характера. Им выпущено восемь детских книг стихов, которые он сам иллюстрировал. «Лицей» публиковал его шаржи и документальную повесть о Майе Плисецкой «Нога балерины».

 

 

 

 

[1] Религию в Советском Союзе разрешили исповедовать в следующем 1944 году, после 25 лет строгого запрета.

 

[2] Павленко воевал и дружил с моим отцом, хирургом. Летом 1942 г. Павленко приезжал в Чистополь и захотел повидать нас с мамой. Мы тогда временно жили в деревне Данауровка, в 5 км. от города. В деревне была хорошая конеферма. Я любил лошадей, крутился в конюшне и мне доверили работу помощника конюха (мужчин в деревне почти совсем не было). Чтобы привезти знаменитого писателя Павленко, мне дали лошадь — высокую кобылу по кличке «Медуза». Я запряг её в тарантас и сам удивлялся, как такое громадное животное покорно слушало меня. Павленко носил в петлице гимнастёрки один ромб, что равнялось генералу, был весь в орденах и, везя его по городу, я гордился таким пассажиром. Целый день  он пробыл у нас, я водил его по деревне, привёл через овраг к председателю колхоза Улыбину, потом отвёз обратно в город. Через месяц он написал в газете «Красная звезда» очерк о той деревне «Родной дом» и рассказал в нём обо мне: «Четырнадцатилетний мальчик Володя Голяховский, бывший слабый городской мальчик, теперь замечательный конюх. Он управляется с самыми капризными лошадьми». Это, конечно, было чересчур похвально. Так я впервые в жизни попал в большую прессу (газету я храню — от 30 июня 1942 г. #151 (5215).

 

[3] Ариадна, дочь Эфрона и Цветаевой, переводчица на французский, художница и мемуаристка, была арестована в 1937 г. Под пытками она дала показания против отца,  просидела в лагерях дважды до 1955 г. и была реабилитирована» за отсутвием состава преступления». Она написала воспоминания о матери. Сергей Эфрон был литератором, в прошлом служил офицером в царской армии и сражался против коммунистов. В эмиграции он стал патриотом России и агентом КГБ, проводил секретные операции. После возвращения в Россию его наградили орденом и поселили вместе с Цветаевой и детьми на особой даче госбезопасности. Его арестовали в 1939 г. и расстреляли в октябре 1941 г. Сына Цветаевой Георгия, после её смерти, воспитывали чужие люди.