Он еще тогда смутно догадывался, что все это он должен пережить и обо всем этом когда-нибудь рассказать. И об этой бугристой дороге в угрюмом лесу, где когда-то заблудился царь Петр, и о том напряженном молчании, которое тяготило их, и о том, как время от времени она останавливалась и вытряхивала песок из стареньких босоножек, цепляясь при этом за рукав его белой рубахи… Как в глубине леса глухо и горестно вдруг закуковала кукушка, и она, не глядя на него, сказала: «Это она тебе кукует, а не мне». «Почему?» — недоуменно спросил он. «Не знаю», — пожала плечами она.
Так дошли они до крохотной станции, представлявшей собой исхлестанную дождями будку на помосте из бревен.
— Твоя электричка пойдет через час, — легкой скороговоркой проговорила она, глянув на часики, блеснувшие на запястье.
— Я тебя провожу…
— Не надо. Я сама дойду.
Помолчала и, привстав на цыпочки, коснулась сухими губами его щеки, выдохнув в самое ухо: «Не приезжай пока, я тебе напишу…»
Он закурил, поперхнувшись от дыма. Она обернулась и крикнула: «Не кури! Тебе не идет». И, помахивая веточкой, сорванной по дороге, свернула на тропку, взмахнув на прощанье рукой.
Эту веточку, и этот взмах, и ее, уходящую за поворот, он запомнил навсегда. Запомнил он и мужиков в прокуренном вагоне, когда сидел, опустошенный, привалясь плечом к мутному стеклу и, не видя ничего, вглядывался в мелькавшую за окнами даль.
— Эй, парень, — окликнули его, — в дурака играешь?
Он пожал плечами.
— А чего хмурый такой? Умер кто?
— Нет…
— Давай тогда сюда. — И протянули ему стакан. — Выпей, легче будет.
Он послушно поднес ко рту граненый, захватанный пальцами стакан, отхлебнул. Теплый, разбавленный водой спирт опалил ему горло, вызвав приступ резкого, удушливого кашля. Мужики захохотали, а один из них — худой, горбоносый — хлопнул его по спине и, скаля железные зубы, сказал: «Ничего, жить будешь…»