Интернет-журнал «Лицей»

Невыдуманные рассказы Залмана Кауфмана

З.С. Кауфман, январь 2012 года. Фото Натальи Лайдинен
З.С. Кауфман, январь 2012 года. Фото Натальи Лайдинен
Испытаний, которые выпали на долю Залмана Кауфмана, хватило бы на десятерых. Он прошел войну, семь лет провел в каторжных лагерях ГУЛАГа, ему знакомы все круги ада двадцатого века. Но  вопреки всему он достиг высот в науке. Петрозаводский ученый рассказывает о своей жизни и встречах с незаурядными людьми, одним из которых был Лев Гумилев.

Ученый-биолог, член-корреспондент Российской Академии Естественных Наук, автор многих научных трудов Залман Самуилович Кауфман живет в Петрозаводске. Десятки лет жизни отдал он становлению науки в Карелии.

Кауфману идет 92-й год, но он продолжает трудиться, размышлять, делиться с современниками своим опытом и впечатлениями. Он опубликовал несколько автобиографических книг, в том числе «Зяма» и «Невыдуманные рассказы», которые увидели свет при поддержке Еврейской религиозной общины города Петрозаводска. С верной супругой Ревеккой Соломоновной его связывают более семидесяти лет жизни.

 

Любовь к биологии пересилила

— Залман Самуилович, как начался ваш путь в науку?

— По моим ощущениям в науке я со дня рождения. Всегда очень любил природу, интересовался ее разными проявлениями. Когда учился в шестом классе, в журнале «Юный натуралист» опубликовали мою первую статью. На нее обратил внимание ведущий в те годы эколог, профессор Московского университета Александр Николаевич Формозов. Он написал доброжелательную рецензию в журнале, а мне прислал письмо. Мы начали переписываться, именно Формозов во многом сформировал меня как ученого. Александр Николаевич был не только крупным ученым, но и замечательным писателем, художником-анималистом. Его письма сопровождались удивительными рисунками различных зверей и птиц, а написанные им увлекательные  книги стали моими настольными.

— Вы рано увлеклись наблюдениями за природой. Успеваемости по другим предметам это не мешало?

— Честно говоря, в школе я учился, как и большинство одноклассников, на троечку, мешала математика, меня даже хотели оставить на второй год. Мама упросила перевести меня в следующий класс при условии, что она возьмет для меня репетитора. Наша учительница математики на ниве просвещения  была человеком случайным, она и сама о предмете имела весьма приблизительное представление. Уверен, что все дело в учителе, в его умении заинтересовать, увлечь учеников. Меня спасло то, что она ушла в декретный отпуск, и нас стал учить другой преподаватель.

Кандидат наук, он прекрасно знал  не только математику, но и историю этой науки. Вдобавок имел артистические способности. Он пробудил во мне абстрактное мышление, показал прелесть математической логики. Я увлекся математикой и механикой, прочел много популярной литературы, приблизился к высшей математике, даже стал подумывать о мехмате, но любовь к биологии пересилила.

Сдав тринадцать вступительных экзаменов и выдержав конкурс в шесть человек на место, я был зачислен в число студентов биофака Ленинградского университета, лучшего в стране.

 

Вопрос Буденного

— Вскоре после поступления в университет вам довелось участвовать в Финской войне…

— Проучился я, наверное, дней десять, и меня призвали в армию — Финская война, Ленинград в опасности. На войне я был, но не воевал. Не успел. Ночью нас вывели на передовую, и утром мы должны были пойти в наступление. И это притом, что я никогда ружья в руках не держал! Ночью командир нашего батальона принес пулемет, который я впервые увидел, и объяснил, как им пользоваться. Наутро было заключено перемирие с Финляндией. Еще бы сутки и нас, мальчишек, которые совсем не умели воевать, просто перестреляли бы.

— Вы один из немногих, кто помнит легендарного полководца Буденного. Как довелось с ним встретиться?

— После Финской войны я надеялся, что смогу вернуться в университет, но не получилось. Вместо этого меня перевели в Москву, в самую элитную военную часть СССР — Первую Московскую Пролетарскую дивизию. Мы участвовали во всех парадах на Красной площади, на нас апробировали все новшества, которые вводили тогда в армии: мы жили в палатках зимой, нам выдавали пищевые концентраты, нас держали на сухарях… При этом дивизия участвовала во всех боях, которые были в те годы! Многие солдаты и офицеры имели боевые награды, не меньше было и похоронок.

Я служил как все, учился в атаку ходить, падать, ползать. Московским военным округом командовал маршал Семен Буденный, начальником штаба был генерал-лейтенант Василий Соколовский, позже нарком обороны. Поскольку я был наиболее грамотный, меня поставили возле дверей их кабинета, я проверял документы всех входящих. Почти каждый день встречался с Буденным, он со мной здоровался. Хороший компанейский мужик, как мне показалось, малообразованный, вряд ли Пушкина читал…

Однажды произошел забавный случай: нам вместо буденновок выдали ушанки, апробировали очередное новшество. Семен Михайлович подходит ко мне, здоровается и спрашивает: «А ты  скажи, что лучше буденовка или ушанка?»

Я задумался, ведь сам Буденный спрашивал, пришлось хитрить. Говорю: «Ушанка, товарищ Маршал Советского Союза!»  Он: «А почему?». Я ответил: «Если командование решило одеть нас в ушанки, значит ушанка лучше!». Буденный посмотрел на меня и говорит: «Ну и хитрец же ты! Как тебя зовут?» — «Красноармеец Зяма Кауфман». Он переспросил и пошел в кабинет, пережевывая мое имя…

«Я лежал в воронке, грыз землю и плакал: «Мамочка, спаси меня!»

 — Как началась для вас Великая Отечественная война?

— Первого мая 1941 года мы участвовали в торжественном параде на Красной площади. Второго мая был выходной день, никакой учебы. Я, помню, сидел без сапог, на постели, играл с товарищем в шахматы. Вдруг после обеда прозвучал сигнал тревоги. Мы подумали, что кто-то просто дурака валяет, и с места не двинулись. Через несколько минут к нам влетел командир роты, пена у рта, кричит, матерится: «Почему не идете?». Я быстро надел на босу ногу сапоги, оставил вещи…  На плацу нас построили, и мы двинулись на Курский вокзал, там уже стояли теплушки, нас погрузили и направили в Западную Белоруссию. Больше мы Москвы не видали.

Я оказался в Пуховичах, в парашютно-десантной дивизии. Сначала по-мальчишески обрадовался: парашютист, голубые петлицы… В те годы это герой, ждет успех у девочек. Мне ведь было всего восемнадцать лет, дурачок. Я был очень здоровым парнем, с разрядом по спортивной гимнастике. Но медкомиссия меня огорчила —  подвел вестибулярный аппарат. Комиссовался вторично, но носить голубые петлицы было не суждено.

Один старослужащий покрутил пальцем у виска: «Бога благодари, что не прошел!»  и показал неподалеку рощу со свежими могилами: там лежали те, кому разрешили прыгать. В те годы парашюты были примитивными, как и сама методика прыжка: нужно было вылезти на крыло самолета и оттуда прыгать, просчитав до шести, рвануть кольцо. Но это далеко не всегда получалось, кладбище быстро росло…

Потом меня отправили на самую границу. Маленькая речушка, по одну сторону немцы, по другую мы. Там меня война и застала. Об этом до сих пор даже вспоминать трудно. 20 июня нам прислали пополнение — узбеков, таджиков, туркмен, которые по-русски не понимали. Одеты они были в халаты, подпоясанные платками. Оружия у нас не было, только две винтовки дореволюционные для обучения штыковому бою. Командирам, которые были такими же мальчишками, как я, только что окончившими Киевское артиллерийское училище, выдали пистолеты «ТТ» и две обоймы патронов. У нас было шесть пушек и по шесть снарядов на орудие, представляете?

Война началась в воскресенье. Офицеры ушли в польскую деревню смотреть кино, а меня оставили главным на батарее. Мы жили в палатках. Ночь выдалась холодная, и я укрылся потеплей. Снился мне эскадрон лошадей, цокающий подковами по брусчатке. Но постовой не дал досмотреть сон — разбудил. Я вышел из палатки, но цоканье так и не прекратилось. Это бомбили Гродно и близлежащую станцию Мосты. Война!

Мы убрали белые демаскирующие палатки и не знали, что делать. Стрелять? Но кого, куда, чем? Новобранцев даже еще не переодели в военную форму. Командиры отсутствовали, оружия не было. Вокруг рвались бомбы, снаряды… Я лежал в воронке, грыз землю и плакал: «Мамочка, спаси меня!». Очень было страшно. Потом пошли танки. Они просто давили всех подряд. В первые часы войны из нашей бригады, насчитывавшей одиннадцать тысяч бойцов, осталось лишь двадцать шесть человек…

Уцелели две машины, на них мы отступали до Смоленска, при этом вели бои. У нас оставались еще две пушки, и мы, как это ни странно, даже отбили, хотя и ненадолго, станцию Лесная, что возле Барановичей. По дорогам тянулись длинными колоннами отступающие, кругом валялись трупы, на них не обращали внимания.

Под Смоленском нам дали командира — младшего лейтенанта по фамилии Зима, амбициозного и недалекого, который установил на возвышенности наши пушки и приказал мне спуститься и проверять документы у отступающих танкистов. Если окажутся немецкие, мне нужно было дать знать на батарею, чтобы они открыли огонь из обеих пушек. Винтовок не было, и Зима торжественно вручил мне бутылку с зажигательной смесью: «Брось в немецкий танк — и всё». Понять смысла этого идиотского приказа я не смог. Какой немецкий танкист станет предъявлять документы? Меня просто раздавят. Но это его не беспокоило: «Ну и что?! Зато немецкий танк раздолбаем» — упивался своей гениальностью Зима. У него был наган, и я покорно взял бутылку. На мое счастье немецких танков не было, проехали только две наши танкетки.

Всё чаще немецкие самолеты стали налетать на Смоленск, артиллерийская канонада стремительно приближалась. Уже горел ближайший колхоз, над городом поднялись огромные клубы черного дыма. Когда я снова добрался до батареи, мне открылось жуткое зрелище: пушка была разворочена, одна из наших машин догорала, вокруг в разных позах лежали ребята. Младшему лейтенанту Зиме снесло половину лица, на одной сохранившейся петлице блестел новенький лейтенантский кубик.

Мы сдали Смоленск, потом форсировали Днепр. Писатель Г. Бакланов в одной из своих книг описал кровавую Соловьевскую переправу. Жестокие бои велись под Вязьмой. От нашей бывшей батареи остались всего четыре человека. Потом Волховский фронт. Говорить больно…  Все деревни помню, в которых приходилось воевать.

— Сейчас много дискуссий по поводу того, что во время Великой Отечественной военачальники зачастую брали не умением, а числом. Вы согласны с этим?

Сейчас, раздувая патриотические чувства, подчеркивают лишь военные победы, успехи. Редко вспоминают, какие были жертвы. Всё пространство от Белого до Черного моря было густо усеяно трупами. Через трупы переступали, трупами прикрывались. Мы немцев не победили, мы их утопили в нашей крови.

— В одном из боев вы были тяжело ранены…

— Я испытал все «прелести» войны: отступление, наступление, форсировал Днепр летом и Волхов зимой, ходил за «языком», в рукопашной мне разбили лицо. На войне быстро привыкаешь к смерти, знаешь, что не сегодня так завтра все равно убьют. Но было жалко родителей: как они пережили бы похоронку… Когда второй раз снимали блокаду, шли бои под деревней Званка. Я был артиллерийским корректировщиком, мой наблюдательный пункт находился на высокой сосне. Меня засекли… Очнулся лишь в санбате. Ранение было не слишком серьезное, в плечо, но падая с дерева, я сломал обе руки. 

До госпиталя я не был в бане и не менял белье, вшей просто вытряхивал из рубахи.

Три месяца продолжались мои мучения в госпитале в Боровичах. Руки загипсовали вместе с пальцами. Представьте себе — три месяца без рук! Ужас.

Не так давно в петрозаводскую городскую еврейскую общину приезжала немецкая делегация христиан-протестантов, помогающая нам материально. На встрече их пастор Пауль Целлер спросил, где я воевал. Ответил, что под Ленинградом, был ранен под деревней Званка. Немец оторопел: он тоже воевал под Званкой и попал там в плен. Я лежал в госпитале в Боровичах, а он в Боровичах находился в лагере военнопленных. Удивительные совпадения! Мы встретились через семьдесят лет в еврейской общине Петрозаводска!

После выписки я был отправлен на Балтику, в Кронштадт, в дивизион траловых катеров, разминировали район острова Лавансаари. Но раненые руки сильно отекали, болели, и меня списали на берег, в команду, восстанавливающую Кронштадский морской завод.

Однажды я получил приказ отвести документы в Ленинград, в штаб флота. Воспользовавшись этим, зашел в университет. Он имел довольно жалкий вид: все обшарпано, окна забиты фанерой, но в нем уже теплилась жизнь. К этому моменту университет вернулся из эвакуации, из Саратова. Война заканчивалась, был издан указ о том, что нестроевые студенты могут быть демобилизованы. Студенческий билет я сохранил, и меня как нестроевого восстановили в студентах. Поселился в общежитии, что на проспекте Добролюбова, некоторое время жил в одной комнате с Федей Абрамовым, который позже стал известным писателем.

С первого курса стал специализироваться на кафедре зоологии беспозвоночных у знаменитого ученого В.А. Догеля, а со второго и на кафедре эмбриологии у не менее знаменитого профессора П.Г. Светлова. Учился с большим удовольствием. Сдав пятьдесят экзаменов, университет окончил досрочно, за четыре года, пятый оставил для научной работы.

 

«Судья прямо на Невском встал передо мной на колени…»

 — Почему вас арестовали?

— Когда я сдавал госэкзамены, началась кровавая война за существование Израиля. Понятно, что студенты-евреи не могли относиться к этому равнодушно, а некоторые, наиболее радикальные, даже рвались туда, еще не забыли, как держать автомат в руках. Кроме того, возмущал пятый пункт, из-за которого талантливых студентов-евреев не брали в аспирантуру.

Нас, евреев, в университете было не так много, но мы встречались, общались, говорили, в том числе и о еврейских делах. При этом в нашу комнату в общежитии приходили и другие ребята, девочки: мы шутили, разговаривали, дурака валяли. В нашу компанию, конечно, запустили стукача. Хозяева им были довольны. Он посадил как минимум восемь известных мне человек из числа своих друзей. Присутствовал он и на моих допросах. За это ему щедро платили: он получил квартиру, был принят аспирантуру. Сейчас  ведет вполне благополучную жизнь. Через много лет я его случайно встретил, он меня узнал, испугался, но я его трогать не стал, лишь сказал: «Какая ты мерзость!»  и плюнул ему в лицо.

Встретил и своего судью, тоже еврея. Он меня узнал и прямо на Невском встал на колени, плакал и просил прощения. Его заставили нас осудить, сроки уже были известны. После этой встречи, придя домой, он повесился. Об этом я узнал недавно.

Полгода я сидел в одиночке. За это время, несмотря на самые разные провокации, я ничего не подписал.  Меня мучили бессонницей, с одиннадцати вечера водили на допросы, продолжавшиеся до утра. А днем спать не давали. Кровать на день привинчивалась к стенке, стол и стул металлические тоже. А пол был цементный, его поливали водой, сидеть было негде. В последние дни меня буквально тащили на допросы, я сам ходить уже не мог. Следователь сказал, что из этой тюрьмы еще ни один человек не вышел. Он посоветовал подписать документы. Подписал. Мне дали двадцать пять лет каторжных лагерей с поражением в правах на пять лет, если выйду. Потом перевели в общую камеру и этапом отправили в страшный Тайшетлаг, валить лес для строек коммунизма.

— За время мытарств по лагерям вы встречали много интересных людей…

—  Я встречал и хороших людей, и разную дрянь. Рядом были бандиты, ворье, проститутки, извращенцы. Но встречал я и очень интересных людей. Один из них Дмитрий Быстролетов, наш разведчик, шпион, он мотал уже второй срок. Человек удивительный, полиглот, знал двадцать иностранных языков, при этом у него была великолепная русская речь. Быстролетов из русской интеллигенции, которая эмигрировала в Турцию. Там его и заметили люди из НКВД, завербовали, подучили и отправили в Экваториальную Африку снимать топографические карты местности. Он участвовал в убийстве сына Троцкого Седова. Жена Быстролетова тоже была шпионка. Ей приходилось даже соглашаться на интимные встречи с нужными людьми для получения информации.

Еще запомнился секретарь Компартии Палестины Иосиф Бергер-Барзилай, бывший начальник ближневосточного отдела Коминтерна. Человек удивительный, знал все основные европейские языки, арабский, иврит, польский… Его должны были отправить на расстрел, но вместо него случайно отправили какого-то блатняка. В лагере он стал верующим, не ел трефного. Был страшно худ, едва ходил. К моменту нашей встречи он уже отсидел двадцать лет, его в 1935 году арестовали. В лагере его все уважали. Даже начальство иногда подбрасывало Иосифу что-нибудь из еды: пару картошин, яблоко… После смерти Сталина его выпустили, и он уехал в Израиль, стал профессором университета Бар-Илан в Тель-Авиве, написал несколько книг. Он был намного старше меня и относился ко мне как к сыну. Вечерами рассказывал разные еврейские истории. Бергер-Барзилай окончил два университета, философские факультеты в Польше и в Париже, мог легко и доступно для понимания изложить любую философскую теорию.

В одном бараке со мной сидел и бывший командующий ВВС генерал-лейтенант Александр Тодорский. Когда его освободили, он отказался уехать, требовал генеральскую форму и адъютанта. Все это выполнили. Отказался уехать и писатель А. Исбах, который хотел выйти только передовиком социалистического труда и не успевал выполнить норму. И такое бывает!

А в Омске я познакомился со Львом Гумилевым, который сидел уже третий срок. Он был очень своеобразный: эрудированный, начитанный, но дикий антисемит. Со мной он поддерживал дружеские отношения. К тому моменту я сумел пристроиться работать лаборантом в лагерную больницу. Среди заключенных ни у кого больше не было специального образования и практики. Лёве время от времени давал справку о нетрудоспособности. Как в лагере говорили: день канта — год жизни. Работа была тяжелая: нужно было землю копать или возить в тачках.

Свободными вечерами Лев приходил ко мне побеседовать. Он, конечно, знал, что я еврей, но общаться ему больше было не с кем. Все-таки мы оба были образованными людьми, учились в  Ленинградском университете. Кстати, на мне Гумилев апробировал свои формирующиеся теории пассионарности. Мне, конечно, хотелось больше узнать о его матери и отце. Но как только я задавал ему вопрос о родителях, он мгновенно замыкался и уходил от ответа. Какие у них были отношения, я не знаю. Факт, что когда его освободили, он поехал не к Ахматовой, а к писателю Ардову.

О людях, с которыми я встречался в лагерях, можно рассказывать бесконечно.

Семьдесят отказов на семьдесят заявлений

 — Как складывалась ваша жизнь после лагерей?

—  Конечно, меня не реабилитировали, в партии не восстановили, все это было потом. Я считался страшным сионистом. Товарищи мне дали денег, и я поехал в университет. Нужно было сдать еще несколько дополнительных экзаменов. Наконец-то я получил диплом. От времени поступления и до получения диплома прошло двенадцать лет, и каких! Приехал в Чернигов, там жила жена Ревекка. Она, несомненно, мужественная женщина — даже в лагерь ко мне приезжала, все это время ждала. Меня же арестовали через сутки после свадьбы!

Год я не мог устроиться на работу. Уже собрался было на лесоповал, и тут мои ленинградские товарищи сообщили, что Зоологический институт объявляет конкурс для поступления в аспирантуру. Я подал заявление, сдал экзамены и был принят.

Руководителем мне назначили известного ученого академика А.В. Иванова, но по-настоящему руководить ему не пришлось: он уехал в экспедицию в Новую Гвинею. Диссертацию я подготовил без руководителя, довольно быстро, разработав собственную методику.

Но все было не так безоблачно: в отделе кадров Ленинградского управления Академии Наук СССР, конечно, обо мне все знали и решили не дать мне защититься, засыпать на сдаче кандидатских минимумов. Не получилось! Когда был уже написан черновик диссертации, меня вызвал к себе заместитель директора института по науке, некий Борхсениус, и открытым текстом заявил, что в институте засилье евреев (а нас было меньше 2%) и, учитывая мои успехи, он дает мне десять дней на поиск работы, после чего подготовит приказ о моем отчислении.

Положение стало трагическим. Никто помочь не мог, но я был член институтского месткома. В это время вышел Указ об усилении роли профсоюзов, где говорилось, что членов месткома без согласия месткома отчислять нельзя. Так я остался в институте. После защиты, несмотря на то что у меня еще было полгода аспирантского срока, меня с милицией выселили из общежития. Я уехал снова в Чернигов, к жене. На работу никуда не брали. На мои семьдесят заявлений получил семьдесят отказов. Отчаялся. Снова хотел уйти на лесоповал. Надо же было семью кормить!

 

В Карелии

— От товарища из Петрозаводска я узнал, что на Белом море создана биологическая станция. Условия работы и жизни на ней были мало комфортными, а сотрудники требовались. Туда меня и приняли на работу. Я приехал в Петрозаводск, остановился у моего однокурсника Александра Сегаля. Он был на год моложе меня, тоже моряк, фронтовик, один из немногих, оставшихся в живых из 6-й бригады морской пехоты. Саша занимался физиологией северного оленя, но из-за вопиющей безграмотности республиканских деятелей поголовье оленей в Карелии исчезло. Будучи наивным, верящим в непорочность и справедливость нашего правительства, Сегаль написал разгромную статью в «Правду», указав пофамильно всех чиновников, виновных в уничтожении оленей. Как ни странно, статью опубликовали. Все указанные в материале деятели отделались легким испугом. А Сегалю не дали защитить докторскую диссертацию, сняли с работы. При первой возможности он уехал в Израиль.

Жизнь на беломорской биостанции была тяжелая: ни электричества, ни отопления зимой, ни соответствующей экипировки. Кололи дрова, топили печи, за продуктами ездили в Чупу, за пятьдесят километров от станции. Летом построили пирс для кораблей и моторных лодок. В этих непростых условиях я все же сделал докторскую диссертацию.

Затем несколько лет проработал в Зоологическом институте АН СССР, но, не имея в Ленинграде жилья, перевелся в Петрозаводск, в Отдел водных проблем, позже Институт водных проблем Севера. Пришлось заняться новой тематикой — научным руководством комплексного изучения Онежского озера. Был создан большой и сильный научный коллектив. Он стал известен не только в нашей стране, но и далеко за ее рубежами. Этой работе было отдано 25 лет жизни, ее результаты  опубликованы во множестве статей, книг, диссертаций. И по сей день продолжаю здесь работать.

В последние годы Залман Самуилович увлечен вопросами иудаики, пишет и публикует статьи на интересующие его темы в этой области. Он собрал большую коллекцию  (более трех тысяч!) еврейских пословиц  и поговорок на идиш. Теперь она хранится в отделе рукописей Национальной библиотеки Израиля. Уникальную коллекцию бабочек и жуков Кауфман передал в Национальный музей Карелии, огромное собрание книг  в библиотеку Карельского научного центра РАН.

Exit mobile version