«Нас никогда не было», — такой горькой фразой когда-то Михаил Веллер начал своё эссе о шестидесятниках. Погорячился Михаил Иосифович, мне вот лично кажется, что во второй половине двадцатого века только они и были. Все прочие в этой драме сыграли роли статистов и сыграли очень плохо.
А они, даже покинув сцену, оставались в памяти навсегда. Когда смотришь их фильмы или слушаешь их музыку, невольно заражаешься их жизнелюбием и неподдельным оптимизмом. Культ разоблачён — значит, больше нечего бояться, Карибский кризис худо-бедно разрулили, коммуналки начали расселять по хрущобам, Гагарин с трибуны мавзолея улыбается, Евтушенко в Политехническом стихи читает, Никита Михалков пешком и без мигалок по Москве передвигается, напевая: «Бывает всё на свете хорошо, в чём дело — сразу не поймёшь…» И хотя как раз в это время где-то Никита Сергеевич топает на художников ногами, обзывая авангардистов «пидорасами», а на севере диком колхозники по ночам согревают кострами не желающую расти в наших широтах кукурузу, даже обещания о построении рая в отдельно взятой стране кажутся вполне выполнимыми.
Трагедией шестидесятников стало погружение в болото семидесятых. Все так называемые «диссиденты» на самом деле были всего лишь шестидесятниками, которым чуть-чуть не хватило времени, чтобы по-настоящему реализоваться. Так Дон Кихот чуть-чуть опоздал на крестовые походы и превратился в закованного в латы придурка, путающегося у всех под ногами.
Следующее поколение, названное писателем Леонидом Бородиным «поколением эгоистов», уже не предлагало проектов переустройства мира и относилось к жизни куда более прагматично, даже цинично. Можно сколько угодно спорить, было это время застоя или стабильности — результаты его мы пожинаем до сих пор. Живой организм, которым является страна и общество, должен непрерывно развиваться. Любая остановка, передышка, отклонение от цели — и вот уже чудовищные пролежни разъедают когда-то бодрое и здоровое тело. А в воздухе повисает запах гнили.
О состоянии общества легко судить по языку, на котором оно говорит и по юмору, которым оно себе поднимает настроение. Самым популярным сюжетом у карикатуристов 70-х была жизнь некоего бюрократического учреждения, где все сотрудники либо пьют чай и играют в шахматы, либо беспробудно спят вместо того, чтобы работать. Тогда же самыми популярными фразами в разговорах об общественной жизни стали две: «Тебе что — больше всех надо?» и «А что я мог сделать один?». Слово «деловой» в молодёжном сленге и вовсе приобрело ругательный смысл. «Деловой» — значит наглый, мешающий спокойно жить. Это общество уже знало о коммунизме только то, что тогда не будет денег, и было готово превратиться в обычное западное общество потребления — проблема была лишь в том, что само оно всё больше производило лозунги и анекдоты и всё меньше материальных благ, которых ему так не хватало.
И вот у этого-то поколения конформистов в те самые сонные годы и родились мы — те, чья подлинная история почему-то пока не написана. «Восьмидесятники», «GenerationX» — «Поколение Икс», как когда-то в одной из своих работ нас обозвала британский социолог Джейн Деверсон, а позднее — и многочисленные её последователи по всему миру.
Для меня так до сих пор и осталось загадкой, чего же от нас ждали, какие надежды на нас возлагали. Хотя мы были единственными, кому атмосфера полного застоя только на руку — можно не размениваться на всякие мелочи, на каждодневную борьбу за выживание и готовиться к великим делам. Однако великих дел в расписанной заранее на несколько десятилетий вперёд биографии не предполагалось — всё самое необходимое было сделано задолго до нашего рождения. В детских книгах будущее рисовалось абсолютно безоблачным. Планета Земля напоминала что-то среднее между заповедником, курортом и музеем. Населённые миллиардами счастливых и беззаботных людей города соседствовали с полной экологической идиллией, школьники проводили каникулы на соседних планетах, роботы были равноправными членами семей, учёные управляли погодой как им вздумается… Всё это очень хотелось увидеть своими глазами, тем более, что и ждать оставалось недолго — всего лет двадцать. Но в этой действительности не хватало поводов для гордости нашими личными заслугами.
Чем громче в программе «Время» трубили об очередных достижениях социалистического строя, тем больше эти достижения ставились нам в упрёк. На каждом шагу старшее поколение напоминало, что мы живём на всём готовеньком и никогда не сможем вернуть этот долг Родине. Чего тут было больше — зависти или подсознательной неудовлетворённости результатами своей деятельности, трудно сказать. Но когда после очередной двойки тебе напоминают, что в твои годы Гайдар уже полком командовал — при том, что он командовал полком в шестнадцать, а не в девять лет, очень хотелось огрызнуться в ответ, что в их годы Маяковский давно уже застрелился.
Самым интересным мероприятием в младших классах мне казалась школьная политинформация, на которой рассказывали об ужасах западного образа жизни, самой интересной частью выпусков новостей — вести из-за рубежа. Оттуда мы узнавали, что в мире ещё сохранились уголки, где есть настоящая романтика. Где-то полиция разогнала антивоенную демонстрацию, где-то партизаны потрепали войска жестокого диктатора, где-то спасают идущий ко дну танкер с нефтью… Всё-таки капитализм — это не только страшно, но и интересно! Симпатией к чуждому нам строю регулярно переполнялись и взрослые, сталкиваясь с малейшими бытовыми трудностями.
В школу мне приходилось ездить на автобусе в Сулажгору через железнодорожный переезд, у которого каждое утро скапливалась длиннющая пробка. И замёрзшие, опаздывающие на работу люди, переминаясь с ноги на ногу под нескончаемый стук колёс товарняков с лесом и щебнем, начинали мечтать вслух о том, как лет сто назад хозяин автомобильной дороги не стал бы церемониться со своими конкурентами-железнодорожниками и либо перестрелял бы их всех к чёртовой матери, либо разобрал бы пути…
А в общем и целом мы ни в чём не сомневались, помнили, что самым лучшим человеком был Ленин и замирали, не дыша, с пионерским салютом под звуки гимна. Мы с интересом слушали рассказы ветеранов Великой Отечественной, которые тогда ещё были не намного старше, чем сейчас ветераны войны афганской, и искренне хотели быть хоть в чём-то похожими на них. Когда во втором классе мы узнали, что Вьетнам поссорился с Китаем так, что начался кровопролитный вооружённый конфликт, несколько моих одноклассников, подражая героям любимых военных книг даже стали обсуждать план побега на фронт — на помощь вьетнамским товарищам. К счастью, они толком не знали, в какую сторону надо бежать и быстро передумали, но воспоминание об их благородном порыве осталось. Мы знали наизусть биографию писателя Николая Островского, именем которого была названа школьная пионерская дружина, и, пытаясь — не очень, кстати, успешно, читать роман «Как закалялась сталь», в упор не замечали сырости и тяжеловесности текста. Самыми любимыми были фильмы про войну — «Чапаев», «Офицеры», «Семнадцать мгновений» — и хоть помнили мы их содержание лучше таблицы умножения, пропустить очередной их показ по телевизору считали постыдным поступком.
И всё-таки первый политический анекдот я услышал именно в школе, в первом классе, от соседа по парте. Встретились как-то Капитализм, Социализм и Коммунизм и делятся новостями. Социализм говорит: «А у нас очереди за мясом!» Капитализм спрашивает: «А что такое очереди?» Коммунизм спрашивает: «А что такое мясо?» Подслушавшая наш разговор пожилая учительница долго кричала, что у нас нет ни стыда, ни совести, что люди совсем зажрались… Но анекдот странным образом рифмовался с окружавшей меня действительностью.
Каждый вечер, возвращаясь из школы и проходя через двор, я с большим трудом пробивался к родному подъезду через клубившуюся у чёрного хода гастронома сердитую толпу. Значит, снова что-то «выбросили». Иногда там вспыхивали потасовки между пенсионерами за последнюю палку колбасы, иногда — когда «выбрасывали» водку, можно было наблюдать самые разные картины из жизни лучших друзей зелёного змия. То на детскую площадку выбегал невменяемый парень и с криками «Грабят! Раздевают!» начинал показывать стриптиз подбегающему милиционеру, то на ступеньках соседнего подъезда сидела в полной отключке тётка с опухшей физиономией, держа на коленях голову привалившегося к ней такого же оборванного мужичонки. Побывавшие в Ленинграде с экскурсией школьники возвращались, ничего не помня о тамошних достопримечательностях, но зато увлечённо рассказывали, насколько там больше продуктов в магазинах. А в родном городе мирный обыватель, прогуливаясь по улице, жадно глядел в авоськи встречных прохожих, и если замечал что-нибудь съедобное, обязательно спрашивал: «Где вы это купили?» Это была обратная сторона нашей жизни — привычная, нормальная, знакомая с детства. Но чем взрослее человек становится, тем больше он верит не прочитанному в газете, а увиденному собственными глазами.
В феврале 1981 года, когда в Москве открылся XXVI съезд КПСС, в нашей школе отменили все уроки, учеников загнали в классы, усадили перед телевизорами и заставили смотреть прямую трансляцию из Кремлёвского Дворца съездов. Первые минут пятнадцать наш третий класс ещё делал вид, будто с интересом слушает доклад Леонида Ильича, затем начал обсуждать, причины дефектов речи генсека — то ли язык больной, то ли зубы не все на месте, потом в ход пошли анекдоты и не всегда пристойные реплики и жесты в сторону экрана, шум, толкотня и хохот, совершенно не соответствующий моменту. Учителя как могли пытались призвать нас к порядку, но уж очень лениво это делали — видимо, и им хотелось бы потратить время на что-то более полезное. Вожди в тот день явно пришли к нам в гости невовремя.
И всё-таки в день, когда по радио объявили, что Брежнев покинул наш мир навсегда, я был готов расплакаться от досады. Я простудился на осенних каникулах, которые закончились как раз накануне, и очень надеялся посидеть лишнюю недельку дома, почитать книжки и посмотреть кино по телевизору. Однако всю следующую неделю в эфире была только печальная симфоническая музыка, лишь изредка прерываемая прямыми включениями с гражданской панихиды.
Сам факт смерти такого человека, впрочем, тоже производил сильное впечатление. Я при Брежневе родился, прожил всю сознательную жизнь и не сомневался, что он с нами будет вечно. Нет, конечно, я знал уже, что знаменитости тоже люди и тоже умирают. Я даже смутно помнил, как по телевизору показывали последние почести маршалу Жукову, и как все взрослые качали головами и вздыхали: «Надо же, кого хоронят!..» Но тут на лафете везли целую эпоху — и прилюдно уронили, опуская в могилу под гудки заводов и грохот военных салютов…
Возглавивший вскоре страну Андропов всем сразу понравился. Он казался более живым, постоянно отвечал на вопросы корреспондентов центральных газет, и, главное, имел самое прямое отношение к Карелии. Оказаться земляком главы государства было не просто приятно — опыт показывал, что жить на малой родине вождя всегда чуть лучше, чем в других регионах, которым не так повезло. Общая атмосфера стала немного другой. С одной стороны, возвращаясь из школы, можно было нарваться в автобусе на странных любопытных дядек, расспрашивавших пассажиров, куда и с какой целью те едут. С другой — в прессе стали появляться смутные намёки, что надо жить и работать по-новому. Что это значило — нам так и не успели объяснить. Когда объявили о смерти Юрия Владимировича, я должен был участвовать в школьной игре «Что? Где? Когда?» Мероприятие почему-то не отменили, а только дополнили минутой молчания в финале. Но потрясённые новостью знатоки растеряли всю свою эрудицию и позорно продули почти всухую.
А потом члены Политбюро начали отдавать Богу душу так часто, что мы иногда, встречая по утрам одноклассников, даже разыгрывали их: «Уроки-то отменяются! Ты что, разве не слышал про Черненко? Только что в новостях передали!..» В результате, когда действительно передали, те, кто не слышал этого собственными ушами, поначалу не проверили. Трансляцию похорон я уже не смотрел. В момент, когда вдали послышался хор гудков и сирен, я как раз записывал в тетрадку новое длинное стихотворение, в котором представлял происходящее сейчас в Кремле:
Весна. Черненко торжествует,
Объятый дрожью гробовой.
А Горбачёв, весну почуяв,
Издал протяжный, дикий вой…
В мире уже давно существовали люди, имевшие у нас куда больший авторитет, чем старики, два ряда портретов которых висели на стене около учительской. К певцам и музыкантам, чьи голоса доносились с ужасного качества самиздатовских кассет, привезённых кем-то из Питера или Архангельска, мы относились не как к «звёздам». Когда к нам в Петрозаводск впервые приехала «Машина времени», мой школьный приятель выловил всех четырёх участников группы — даже тогдашнего клавишника, за всю свою короткую жизнь не сыгравшего ни одной запоминающейся ноты, и взял у них автографы. Одноклассники его подвиг не оценили. Кто он такой, этот Макаревич? Не Пугачёва же в самом деле! Они не считались кумирами — скорее, старшими товарищами из нашей тусовки, почти такими же, как мы, только чуть-чуть талантливей.
Вообще, для нас музыка была больше, чем мода. Это был своеобразный Интернет, рассказывавший о том, о чём не пишут в газетах и объединявший людей с близкими интересами. Их песни пели на переменах под расстроенные гитары, их тексты «снимали» с кассет кто как услышит и записывали в общие тетрадки-«песенники». Все записи делились на блатняк, который можно было слушать только втихаря, в узком кругу и всё остальное — то, что можно заводить погромче в радиоузле и на школьных вечерах. К блатняку относили не только эмигрантский шансон, но и неофициального Высоцкого, раннего Шевчука и совсем уж авангардную группу «ДК», откровенно этот блатняк пародировавшую.
Неблатные группы тоже вроде бы считались запрещёнными, но явного криминала в их текстах не обнаруживалось. Поэтому каждый год в апреле день очередного ленинского субботника превращался в настоящий праздник подпольной звукозаписи. Пока мы сгребали в кучи граблями накопившийся за зиму мусор и жгли на школьном дворе большие, высокие как вулканы, костры из прошлогодней травы, из динамиков, выставленных на подоконник, нам весело пели Барыкин, Кузьмин, Лоза, «Круиз», «Интеграл», «Браво» и даже юный Илья Лагутенко, о существовании которого продвинутые слушатель магнитоиздата впервые узнали не в 96-м, а десятью годами раньше.
Музыка не просто скрашивала однообразную провинциальную жизнь, но и вдохновляла на творчество. Помню, каким откровением для меня стали однажды прозвучавшие по радио первые песни Владимира Преснякова-младшего, записанные для фильма «Выше радуги». Не скажу, будто мне очень понравился его женоподобный фальцет, да и тексты казались чересчур наивными. Но вот пацан моих лет — пусть из «звёздной» семьи, пусть москвич, что-то сочиняет, поёт, заставляет всю страну спорить, хорошо это или нет… А мне слабо придумать что-нибудь такое грандиозное, чтобы все удивились?!.. Понимание, что из моих ровесников выходит какой-то толк, а ты ещё не нашёл себя, не давало покоя, лишала сна. Стихов становилось больше, свободного времени вообще не оставалось.
И когда газеты, едва только выучившие слово «перестройка» разразились статьями о проблемах молодёжи, о неформалах и выходящих из подполья рок-музыкантах, я почувствовал: наступает моё время. Как писал когда-то в своих автобиографических заметках Маяковский: «Пришла революция — и я пошёл». Не знаю, насколько веским вкладом в общее дело были мои статьи и письма в защиту русского рока, рассылаемые по многочисленным изданиям и в большинстве своём не напечатанные. Но для меня самого это было очень важно — впервые в жизни я ощущал себя не сторонним наблюдателем, а участником истории.
Мечтали ли мы о развале Советского Союза, о свержении коммунистов? Я лично людей с подобными мыслями тогда не встречал. Настоящих, последовательных диссидентов вообще на всю страну приходилось так немного, что их роль во всех событиях оказалась до смешного ничтожной. Наша революция была сугубо потребительской. Дайте нам смотреть, слушать, читать то, что мы хотим, есть и одеваться не хуже, чем в цивилизованных странах — и мы вас больше не побеспокоим. Даже лозунг «Партия, дай порулить» был брошен только потому, что интеллигентному человеку бывает стыдно спросить прямо: «А кормить-то когда будут?» Этого, к сожалению, не понимали ни так называемые прорабы перестройки, состоявшие из романтиков-шестидесятников, этого до сих пор не поняли наши «геополитические противники», приписывающие именно себе победу в «холодной войне». И самое главное — этого не осознавали хозяева Кремля, которым простилось бы любое тёмное прошлое, если бы они показали наконец, ради чего стране пришлось пережить семьдесят нелёгких лет истории.
В какой же момент для меня умер Ленин со всеми его бессмертными делами? Помнится, в каких-то военных мемуарах я вычитал, что если во время войны союзники топили японские корабли, эти странные самураи, прежде чем сесть в шлюпку или бултыхнуться за борт, спешили спасти из каюты портрет императора. Не знаю уж, в чём тут подвиг, но мне в 89-м совсем не хотелось тонуть в обнимку с ленинским портретом, видя, как даже крутые партийные функционеры пристраиваются кто к демократам, кто к националистам, кто к новоявленным торгашам. При этом я прекрасно помнил, как был счастлив в шесть лет, когда мне на грудь прикололи октябрятскую звёздочку. Многие мои ровесники тогда на полном серьёзе полагали, будто Владимир Ильич опознал в них своих внуков и очень гордились этим. А как билось сердце, когда, глядя на стоящий напротив белый гипсовый бюст Островского, мы сбивчиво произносили пионерскую клятву!
В комсомол же меня принимали уже без пафоса, наспех, чтобы не портил статистику. И выскользнул я из рядов передовой советской молодежи так же тихо и незаметно. Просто, встав на учёт в университете, один раз поленился сходить на собрание, другой раз, а в третий уже никто и не звал. Причём никаких мук совести не испытал — разве только через год, когда горком ВЛКСМ, возмущённый слишком смелыми публикациями местной молодёжной газеты организовал первый в истории Карелии рейдерский захват и сотни подписчиков в знак протеста вышли из комсомола, было жаль, что я даже не помню, куда запропастился мой билет.
И всё же мы, наверное, надеялись на лучшее до последнего. В феврале 1989 года, едва только наши войска вывели из Афганистана, газета «Комсомолец» вышла с портретами пятнадцати карельских парней, погибших на этой войне. Учительница литературы начала урок с того, что зачитала их имена и объявила минуту молчания. Тогда мы стояли и думали, что теперь-то никаких войн не должно быть потому, что политики обязаны делать выводы и учиться на старых ошибках. Потом были первые в нашей жизни выборы, идя на которые никто не сомневался, что именно сейчас собственными руками строит своё будущее. Потом был выпускной вечер, с которого мы то и дело сбегали для того, чтобы глянуть в телевизор. В Москве в тот день открывался съезд Верховного Совета, на котором должны были наконец выговориться все, от кого мы ждали правды — Сахаров, Ельцин, Афанасьев, Евтушенко, Собчак… Перед тем, как отправиться дружною толпой гулять по ночному городу, мы прокрались к учительской, сняли портрет главного партийного идеолога — Егора Кузьмича Лигачёва, и, исписав снизу доверху непарламентскими выражениями, вывесили в одной из телефонных будок неподалёку от Левашовского бульвара. В истории нашего тихого городка это была, наверное, самая экстремистская акция протеста против консерватизма и мракобесия!
Отрезвила всех, наверное, только пришедшая в конце следующего лета весть о гибели Виктора Цоя. Целое поколение вдруг почувствовало себя растерянным и осиротевшим. Больше не будет романтических песен о скорых переменах, да и самих перемен уже не будет. Столица продолжает митинговать и заседать, пресса — разоблачать, но единственное, что теперь хотелось сказать в ответ: «А идите вы все!..»
Очередь под окнами становится всё злее. Странно, что в магазин хоть иногда ещё что-то завозят. Одна писательница по радио в интервью вчера сказала: большое достижение перестройки в том, что раньше просящую милостыню нищую старушку поволокли бы в милицию, а сейчас вот подают копеечку… Самое страшное, что она права — всю жизнь нам приходится выбирать между тюрьмой и помойкой и третьего не дано. А пошли вы все!.. В Прибалтике опять стреляли. Но все телеканалы об этом молчат и крутят разухабистую попсу с утра до вечера, уже без оглядки на программу. Все понимают, что империя рассыпалась на кусочки, но боятся себе в этом признаться. Объявлен референдум о сохранении Советского Союза, которого уже нет. Больной гриппом, вызываю урну на дом и голосую против сохранения. Лучше ужасный конец, чем ужас без конца! Идите вы… ну, хоть куда-нибудь, наконец, идите!..
Августовский путч 1991 года воспринимался мною только как прорыв застарелого нарыва. Чем бы всё это ни кончилось — всё равно уже хуже не будет. Когда же гэкачепистов отправили в «Матросскую тишину» и на телеэкранах появился раскрасневшийся, скорее всего не совсем трезвый постоянный участник застойных кремлёвских концертов, теперь певший про День Победы на крыльце Белого дома, в душу закралась предательская тревога. Вот мы победили — а дальше-то что?
Я никогда не питал иллюзий насчёт собственного будущего. Даже в годы безоблачного детства мне было ясно, что навсегда останутся недоступными многие вещи, доступные детям больших начальников, высокопоставленных военных и просто москвичей. На новую Россию я тоже не возлагал надежд, связанных с быстрым обогащением. Недаром же из всего университетского курса экономики усвоил только цитату из Энгельса: «Происхождение денег есть великая тайна». Даже если удастся достичь каких-то успехов в творчестве, даже если мой голос будет услышан, моя судьба оставаться провинциальным маргиналом, о чём никогда не буду сожалеть. Поэтому смена государственного строя прошла относительно безболезненно.
С таким же равнодушием в течение последующих двадцати лет выслушивал споры наших интеллектуалов о том, какая нам нужна свобода — та, которая по-русски называется «волей», или же свобода как самоограничение и законопослушание. Мне лично из всех прав и свобод дорога лишь одна — свобода творить, свобода получать моральное удовлетворение от работы — пусть даже скромно оплачиваемой, свобода быть собой и нужным ещё кому-то. Если ради этого пришлось бы отказаться от всех других прав или прожить остаток жизни в стране пустых прилавков и плохо одетых людей — не испугался бы и такой перспективы. Есть ведь вещи, которые выше любого материального благополучия — дело всей жизни, призвание, вдохновение.
Но свобода тем и прекрасна, что она у каждого своя. Кто-то из моих бывших одноклассников подался в челноки и полетел в Китай за пуховиками, кто-то пошёл на вокзал торговать всякой ерундой, типа чайников и утюгов. «Пора, пора распродавать Родину вагонами!» — мечтательно вздыхал бывший классный комсорг. Правда, уже через несколько месяцев, когда в подъезде собственного дома был найден изрешечённый пулями один из самых влиятельных местных бизнесменов, от комсомольского энтузиазма не осталось и следа, и Витька, свернув своё дело, подался в более спокойную, но столь же прибыльную область — в юриспруденцию. Но это был его осознанный выбор. Те же, кто выбирать не научился, так и сгинул без следа в «лихих девяностых». Опустившиеся на самое дно, спившиеся, сторчавшиеся, наложившие на себя руки — это тоже мы. Люди переходного времени, так и не нашедшие смысла жизни.
А для более везучих жизнь понемногу налаживалась. Году в 94-м я с удивлением обнаружил, что во дворе у нас пусто и тихо. А в магазин теперь можно было ходить не тогда, когда там что-то «выкинули», а в любое время. И не просто ходить, а приносить домой именно то, чего, на твой взгляд, в данный момент не хватает в твоём холодильнике. Это изобилие, правда, имело и обратную сторону. Для меня не очень удачное знакомство с новыми продуктами пару раз закончилось мелкими проблемами с желудком, а вот знакомая художница из Северодвинска, однажды проглотив сосиску иностранного происхождения, очнулась только через несколько дней в реанимации. Ну, да кто не рискует — тот не ест. А, насытившись, можно было подумать и о пище духовной.
Мне кажется, что все путчи, дефолты и просто депрессивные моменты смутного времени я бы не смог пережить, если бы судьба не свела меня с огромным количеством талантливых людей — поэтов, музыкантов, живописцев, публицистов, таких же поначалу непризнанных и неприкаянных, но вселявших уверенность, что ты не одинок во Вселенной. Мы не изобретали никаких новых «измов», а просто общались и мечтали рассказать когда-нибудь о нашем времени своими словами.
У всех культурных мероприятий как времён перестройки, так и раннего капитализма, была только одна сверхидея: вот мы сейчас выйдем к микрофону, прокричим свою хлёсткую правду — а назавтра пускай хоть расстреливают. Но шли годы, а по ночам на лестнице почему-то не громыхали сапоги идущих нас арестовывать энкавэдэшников. И к концу 90-х мы расслабились, перестали ценить с таким трудом отвоёванную свободу и превратили всю свою жизнь в один большой постмодернистский прикол. Прикольно было выступать со стихами на мероприятии, посвящённом политической партии, взглядов которой не разделяешь — просто захотелось посмотреть на живых политиков и на то, как эти московские пижоны среагируют на твой грубоватый юмор. Прикольно было печататься в газетах, где слово «фашист» употреблялось не как ругательство, а совсем наоборот. Прикольно было сочинять громкие эпатажные манифесты, которым никто и никогда не будет следовать.
И вот так — тусуясь и прикалываясь, прикалываясь и тусуясь, мы и проворонили главную опасность. Когда в нулевых началось закручивание гаек и сворачивание свободы слова, мы не сразу поняли, что это может быть всерьёз и надолго. Лишь однажды — и совершенно случайно, я поймал себя на том, что уже давно пишу критические статьи о современной литературе странным эзоповым языком, имеющим мало общего с настоящим литературоведением.
Допустим, написал какой-нибудь автор совершенно пустяковую, трудночитаемую книжицу, которую лучше бы разгромить в пух и прах или совсем не трогать. Но поднятые автором актуальные проблемы настолько меня волнуют, что поделиться с читателем собственными мыслями о них я могу только в рамках хвалебной рецензии. Напиши я о том же самом без веского аргумента в виде чужого тома — и вряд ли бы меня кто-нибудь вообще напечатал. Ведь с некоторых пор даже само упоминание имени Путина или название партии власти из моих текстов стало тщательно вымарываться даже там, где они не критикуются, а просто присутствуют как второстепенные действующие лица.
Казалось бы, мелочь — ведь пожертвовать маленькой правдой ради большой ещё не значит солгать. Однако именно исходя из подобных благих побуждений прогрессивная критика XIX века сделала имя плохому писателю Чернышевскому. Увы, но не я один такой бессовестный, и из сотен маленьких компромиссиков складывается пазл эпохи, где главным культурным достижением может считаться разве что успех Димы Билана на Евровидении.
На метаморфозы, случившиеся с некоторыми моими ровесниками за последние десять лет, вообще без слёз смотреть невозможно. Я знаю людей, которые пятнадцать лет назад в оппозиционной прессе сокрушались, что Россия скоро станет сырьевым придатком Запада, а сейчас с таким же жаром доказывают, что продавать последние штаны — это, оказывается, круто, ибо именно за это нас весь мир и уважает. Я видел, как далеко может уехать крыша у человека от пропаганды — политической, религиозной, коммерческой только потому, что нечем заполнить пустоту в душе. А вот случаев, когда люди показывали, что у них есть чувство собственного достоинства, не говоря уже о фактах настоящего гражданского мужества, наблюдал не так уж много.
В наши годы Высоцкий уже сыграл свои лучшие роли и спел самые главные свои песни. О поколении проще всего судить по тем «звёздам», которых оно воспитало в своих рядах. Кто же они — главные герои «восьмидесятников»? Да, были и среди нас поющие поэты — Дельфин с его мрачноватым рэпом, Илья Чёрт с его пафосным русским роком, Арбенина и Сурганова с их проникновенными женскими страданиями… Всё это очень мило, местами — весьма талантливо, но от них всех когда-то ждали чего-то большего, чего так и не случилось.
Пожалуй, только бунтарь Ермен Анти со своей группой «Адаптация», вот уже пятнадцать лет считающийся легендой андерграунда, но за оппозиционные настроения игнорируемый и телевидением, и всеми радиостанциями, пока ещё упрямо гнёт свою линию, режет правду-матку — но его срывающегося немузыкального голоса явно не хватает на всех. Кто ещё вспоминается навскидку? Может быть, Герман Стерлигов? Ведь он уже ворочал миллионами в годы, когда нам на месяц-другой задерживали скромную стипендию по причине очередных забастовок в восточных районах страны… Слыша его страстные речи якобы в защиту нравственности, звучащие в различных ток-шоу, невольно проникаешься симпатией к толстосумам с Рублёвки, которые, по крайней мере не лают и не кусают.
А может быть, Дмитрий Быков? Блестящий журналист и писатель, человек с крепким нравственным стержнем и заразительным чувством юмора, он всегда был настолько старше и мудрее всех нас, что мысль о нём как о ровеснике просто не укладывается в голове. Это скорее исключение из правил, не единственное, но совершенно нетипичное. Типичными же для поколения следует считать скорее судьбы шоуменов Романа Трахтенберга и Геннадия Бачинского. Образованные, глубокие, эрудированные и разносторонне талантливые, они растратили себя на шутки-прибаутки и остались в памяти всего лишь забавными шалопаями из тусовки.
Прохохотали мы нашу свободу, а заодно и лучшие годы, в которые можно было сделать много полезного не только для себя. Совсем недавно, в конце десятилетия власть вдруг заговорила о модернизации, но оказалось, что модернизировать-то особенно и не с кем, ведь именно у людей, находящихся в самом расцвете сил, уже нет ни веры в выдвигаемые государством инициативы, ни желания высовываться. Фраза «А что я мог сделать один?» как оправдание собственной безответственности снова стала для многих актуальной. А тем временем нам в затылок уже задышало юное поколение, пока ещё достаточно энергичное, но воспитанное на «Доме-2», гламуре и примерах нашего же конформизма.
Я без оптимизма смотрю в будущее. Свою историческую миссию моё поколение точно не выполнило и вряд ли уже совершит что-нибудь из ряда вон выходящее. Прошлым летом, когда отмечалось двадцатилетие августовского путча и по телевизору непрестанно крутили документальные фильмы о тех незабываемых событиях, я вдруг ощутил жгучую зависть к парням, легшим под гусеницы танков у Белого дома. Наверное, умереть в двадцать лет на баррикадах за какую-нибудь идею — пусть даже спорную, это всё-таки лучше, чем дожить до сорока с пониманием, что все шансы упущены, все точки невозврата пройдены и мир неминуемо сползает в пропасть…
Я ещё не разучился мечтать, как это ни удивительно. О многом — например о «России — стране гениев», задушевные песни о которой мы так любили слушать в студенческие годы. О стране, где главные люди — учителя, учёные и работники культуры, тогда как чиновники и олигархи считаются всего лишь высокооплачиваемым обслуживающим персоналом. О передовой европейской державе со столицей в Санкт- Петербурге, ибо самые светлые страницы русской истории связаны именно с двумя веками Российской Империи, наследия которой ни СССР, ни новая Россия оказались недостойны. О просвещенной стране, судьбу которой решают не на митингах или нудных думских заседаниях, а в университетских аудиториях, ибо серьёзное дело надо доверять серьёзным профессионалам, а не телевизионным шоуменам. Однако, что я могу сделать один для того, чтобы хоть на шаг приблизиться к идеалу? Может быть, в очередной раз не пойти на выборы? В конце концов, мой президент — Пушкин, мой парламент — русский язык, а других я и знать не хочу!
В день выборов я лежал дома на диване, глядя в белый потолок. Простите нас, дорогие шестидесятники! Мы, кажется, когда-то тоже были. Но этого почти никто не заметил…