Илона Румянцева, Каким мы помним август 1991-го...

Я хотела воевать за свободу

Когда это случилось, мне было 20 лет. Утром рано я собиралась в поликлинику лечить зуб. Собиралась вместе с мужем, потому что очень боялась идти. К нам пришел мой папа, чтобы посидеть с маленьким сыном, которому было тогда два года. Он сказал: «А вы слушали радио? В стране переворот!»

И вкратце обрисовал ситуацию. Больше всего меня поразило, что надо сдать магнитофон. Хорошо помню пыльные колонки двухкассетной «мыльницы», стоявшей на кухне. Из нее тогда мне пели Битлы, Аквариум и Куинн. Не верилось, что это смогут отобрать, что это всерьез понадобилось государству. Это была первая глупость, которая сразу заронила первые сомнения — а всерьез ли это все происходит?! С этих глупостей не начинают серьезные перевороты.
Мы включили телек, там было что-то невразумительное. Искать другую информацию было некогда, мы боялись опоздать к врачу. Помню, что на улице было ненастно. Мы шли по сырости и разговаривали о том, что не хотим, чтобы вернулось прошлое. Тогда уже мы начитались «Огонька», начитались книг Солженицына. Да и просто хороших книг, которые начали вдруг издавать. Тогда уже маму пару раз выпустили с гастролями за границу. Помню, она привозила хорошее детское питание для моего сына, потому что у меня не было молока. Я хорошо помню, что мы говорили об этом и не верили, что прошлое (в котором нет свободы, детского питания и книг) может вернуться.
Насверлили мне зуб, пришли мы обратно, отпустили папу, припали к радио и телевизору. Не помню, что конкретно там говорили, когда заканчивался очередной балет. Новости слушать было неприятно, помню, что закипала злость. Хотелось срочно что-то делать. Но вот что? Как узнать, где центр сопротивления всему этому?!
Илона Румянцева с мужем и сыном. 1990 год
Илона Румянцева с мужем и сыном. 1990 год
И тут звонки потекли рекой. Все друзья, так же как и мы, переживали. Это были молодые люди 20-24 лет. Мы стали объединяться в кучки. Чтобы говорить, говорить, говорить, хотя бы в этом сопротивляться. У многих друзей были умные влиятельные родители. Они разузнавали информацию, передавали нам, всем, другим — по цепочке… Уже к вечеру у нас собралась одна такая «могучая кучка» из друзей, мы думали, что делать, и, естественно, выпили, разгоряченные вышли на улицу. Мы кричали: «Борис, мы с тобой!» Милиционеры смотрели косо, но не приставали. Прохожие, тоже на подъеме, кричали нам что-то подбадривающее. Незнакомые люди подходили, о чем-то спрашивали. Мы были горды тем, что кому-то можем рассказать больше, чем он знает. И мы уже кое-что знали! Мы знали, что на Кукковке, на «Нике» смотрят Си-Эн-Эн. Что там показывают правду. У кого была «Ника», тот звонил нам и докладывал, что видел. Мы узнали, что наши власти решили не поддаваться новому режиму. Что в мэрии создан некий штаб.
Я отпустила мужа с друзьями идти то ли на «Нику», то ли в мэрию, где создавали некие «списки ополченцев». Мне было очень горько, что меня не берут. Я хотела воевать за свободу. Мы все хотели воевать за свободу. Нам было немного страшно, потому что это все было всерьез. Но до конца мы не верили, что придется реально взять в руки оружие. Я тем более понимала, что мне не дадут пулемет, потому что у меня маленький ребенок, но слезно умоляла мужа, чтобы он там сообщил, что я строчу на печатной машинке не хуже пулеметчицы. Я ведь этим зарабатывала на хлеб тогда. Сидела с ребенком, училась в универе и строчила на машинке. Он пришел и сказал, что честно предупредил обо мне, и там даже записали, что если нужны будут свободные руки, то обратятся. У меня немного отлегло от сердца, я подумала, что тоже смогу принести пользу общему делу. Они еще раз ходили туда «отмечаться» на следующий день. Кажется, наотмечались тогда под завязку. Что поделать, мы были молоды, нам было еще и весело. Все эти события  будоражили. Подозреваю, что многие люди под эти разговоры о свободе выпивали. Но, кстати, не «упивались», какой-то стопор срабатывал — надо быть выдержанным, вежливым, адекватным. Особенно на улицах.
На второй день на площади уже был организован митинг у театра. Мы все слышали, как ректор Васильев крикнул «Долой хунту!» и чуть не заплакал. Потом я много раз слышала этот срывающийся крик, прокручивая архивные записи «Ники». Кстати, я не ожидала такого от своего ректора. Я думала, что он тихо занимается наукой. Я не думала, что он может таким латиноамериканским словом назвать то, что происходит у нас на Родине. Это слово мы слышали только в фильмах про свободу маленьких черненьких стран, которые борются с американскими бугаями за свою независимость. А тут — Россия… Ректор, которого я изредка видела в универе, стоял рядом с Колесовым, Катанандовым… Кажется, был Степанов. Потом мы увидели статьи в газете «Петрозаводск». Мы читали ее от корки до корки. Я не запомнила деталей, мне был важен общий смысл происходящего. Значения шагов наших правителей, конечно, я тогда не понимала. Не могла себе представить последствий для них, сложись все по-другому в Москве. Я плохо разбиралась в том, кто есть кто во власти, и кто за что отвечает. Но я запомнила эти лица и фамилии. Например, я всегда буду уважать Катанандова и его коллег за те их шаги, кто бы сейчас что про них не говорил.
На завтра выяснилось, что бунт подавлен. Мы поняли, что прошлое не вернется, начинается другая жизнь. Телевизор начал выдавать что-то осмысленное. И даже больше — было видно, что телевизор стал другим. Мы прыгали! Было немного страшно, как от всего нового. Но это был радостный страх. Предвкушение свободы и приключений. Мы как бы стряхнули с себя страх старый. Вязкий. Гораздо более страшный. Которым было пропитано то время, когда мы жили при Советском союзе. Которым были пропитаны эти волнительные три дня. Наверное, мы не ощущали его, будучи детьми. Но мы узнали о том, что он был, когда начали читать после прихода Горбачева… И еще я совершенно по-житейски радовалась тому, что мужу и его друзьям не пришлось идти воевать. Во-первых, никто не убит. Во-вторых, мы были снова на равных, ведь они уже не задирали нос — что их взяли в ополчение, а меня нет!