Впервые я повстречалась с ней в Хельсинки. Гуляла в Атенеуме по очередной выставке. Художник оказался совсем не моим, и я свернула в залы с постоянной коллекцией. Пошла от картины к картине, радуясь, что все старые знакомые на своих местах. Эдельфельтова королева Бланка всё так же качает на колене маленького принца, воробышек на картине Шерфбек идёт на поправку, а угрюмым мальчикам Симберга так и не удалось покуда унести беспомощного раненого ангела в своё тревожное «никуда», он по-прежнему с нами.
Но вот женский портрет, которого я почему-то раньше не видела. Быть может, его здесь просто не было? Не могла же я проходить сквозь этот исходящий от него удивительный свет и не замечать его!
Табличка под картиной гласила: «Илья Репин. Тирольская шапочка. Портрет Н.Б. Нордман-Северовой, второй жены художника.1901″. Соседний экспонат был тоже репинской кисти — «Автопортрет с Натальей Борисовной Нордман-Северовой, 1903». Стало быть эта матрона, расположившаяся рядом с художником на летней террасе и совершенно не похожая на неё сияющая красавица с первого портрета были одним и тем же лицом. И лицом, очень близким к великому русскому художнику.
Википедия сообщила, что Наталья Борисовна Нордман родилась в Гельсингфорсе. Этого мне оказалось достаточно, чтобы захотеть разузнать о ней как можно больше. И даже самая первая вычитанная информация была удивительна.
Оказалось, например, что пихта Нордмана, которую вся Европа нынче украшает на рождество в качестве ёлки, называется так в честь дядюшки Натальи Борисовны, так же, как аполлон Нордмана — дивная бабочка, обитающая только где-то на Кавказе. Кроме известного биолога в семье её отца было два настоящих адмирала, а брат матери, Николай Арбузов, в своё время слыл талантливым поэтом. Да и сама Наталья Нордман — личность в высшей степени незаурядная. И жизнь прожила интересную, как роман.
Адмиральша
«Дрянная девчонка! И как она посмела!» — адмиральша Марья Алексеевна Нордман гневно изорвала письмо. От досады и бессилия она готова была разрыдаться. Одним нелепым, до безобразия экстравагантным поступком её никчёмная дочь уничтожила все материнские старания, о чём без зазрения совести и изволила известить в письме с германской маркой. Неблагодарное создание!
Ах, если бы только жив был супруг… Разве допустил бы он такую дерзость! И разве пришлось бы тогда Марье Алексеевне ломать голову, как обеспечить семье достойное положение! Борис Давыдович с этой святой обязанностью и сам великолепно справлялся. Незаурядного ума был человек и карьеру сделал прекрасную. Сын артиллерийского офицера из финляндских шведов, образование получил в петербургском Морском кадетском корпусе. Молодым мичманом участвовал в Наваринском сражении и в Русско-турецкой войне 1828-1829 гг. Четырнадцать лет состоял адъютантом при российский морском министре, а затем финляндском генерал-губернаторе, светлейшем князе Александре Сергеевиче Меньшикове. В 1858 году вместе с братом Фридериком пожалован был за безупречную службу в дворянское сословие Великого Княжества Финляндского «с потомством», и запись о том внесена в «рыцарскую книгу».
Папенька, генерал А.Ф. Арбузов, с легким сердцем отдал Марью Алексеевну за известного своей образованностью и утонченным воспитанием Нордмана. Она отправилась за мужем в Гельсингфорс, где Борис Давыдович служил в то время директором Финляндского маячного и лоцманского ведомства. Там на свет появились их дети, сын и дочь. Крестным отцом маленькой Наташи стал сам государь император Александр Николаевич!
Годы, проведенные в Гельсингфорсе, конечно, оставили весьма приятные воспоминания, но, Боже, как же Марье Алексеевне было там скучно! Когда в 1874 году мужа перевели в Петербург, в министерство, она была так рада окунуться в столичную жизнь. Салонные вечера со светскими сплетнями и непременным вистом за полночь, наряды по последней парижской моде, визиты, театры, балы. Госпожа Нордман наслаждалась! В её огромной, роскошно отделанной парадной квартире собирались la crème de la crème петербургского света. Она и сама принадлежала к этим «сливкам сливок» — жена вице-адмирала императорского флота, который вот-вот сделается адмиралом!
Увы, этой радостной суете не суждено было длиться долго. В благоухающие дорогими духами комнаты потянулся из кабинета мужа тревожный, совсем не подходящий им запах камфоры. Вместо нарядных гостей зачастили в дом доктора с озабоченными лицами. Поздравления с адмиральским чином их пациент принимал, уже с трудом скрывая страдания. И едва увяли праздничные букеты, в дом понесли траурные венки.
Марья Алексеевна по супругу горевала, но все же в Петербурге было так много родни и знакомых, а адмирал оставил вдову с весьма приличным состоянием. Так что, выдержав траур, можно было вернуться к привычной жизни с её комфортом и удовольствиями. Сыну Федору в год смерти отца исполнилось 18 лет, он уже вышел из Пажеского корпуса. Наташа, которой было 13, воспитывалась дома с гувернантками. Её образование было доверено приходящим учителям. Мать особо требовательна была к изучению языков и занятиям музыкой.
Сама же юная Наталья мечтала об уроках балета — она тайно воображала себя будущей Тальони и к каждому домашнему празднику уговаривала своих кузенов поставить какую-нибудь хореографическую сцену, выступая при этом примой-балериной, балетмейстером, сценографом и костюмером в одном лице. Марья Алексеевна смотрела на эти затеи со снисхождением: блажь, конечно, но какая девочка не любит танцевать.
Впрочем, скоро вдове адмирала Нордмана стало совсем не до детских причуд. На неё одно за другим посыпались несчастья. Сначала кухаркина девчонка оставила горящую свечу под вешалкой с платьями, и ночью случился страшный пожар. Часть комнат выгорели, а те, что уцелели, были залиты водой и безнадежно испорчены копотью. Пока Марья Алексеевна оплакивала утраченное и хлопотала в поисках новой квартиры, выяснилось, что проигрался Федор. Долг был огромен. Чтобы спасти сына, пришлось срочно заложить ценные бумаги. А через несколько недель газетные заголовки закричали о банкротстве банка, в который был сделан заклад.
С этого черного дня Марья Алексеевна могла рассчитывать только на пенсию мужа. Отчаянью её не было предела. Квартиру пришлось снять очень скромную, от собственного экипажа отказаться. «Мы теперь нищие, — твердила она дочери. — Кто на тебе женится без денег?!». Однако выдать Наталью замуж адмиральша считала своим материнским долгом. Задача это была непростая. Мало того что барышня — бесприданница и собой нехороша, так еще вбила себе в голову: не хочу замуж! Завела неприятные знакомства, стала зачитываться Адамом Смитом и «Политической экономией», болтала глупости о равноправии. Вообразила себя просветительницей и возилась с детьми прислуги. Стыдно сказать: наотрез отказалась носить корсет! А в 18 лет и вовсе ушла из дома в женский пансион, заявив, что не может жить среди праздных паразитов.
Марья Алексеевна все же была в своих намерениях тверда. Когда Наталье исполнился 21 год, откладывать дальше было некуда. Госпожа Нордман решилась войти в долги, чтобы сделать дочери гардероб, нанять экипаж и весь грядущий сезон выезжать с ней в свет. И тут Наталья по случаю совершеннолетия выпросила сделать паспорт, сказала, что хочет летом навестить тетушек за границей. Мать в надежде на благотворное родственное влияние проводила её в Германию, и вдруг это ужасное письмо…
Беглянка
«Прошу вас, милая мама, не беспокойтесь обо мне! Мне очень весело и хорошо! В Дрездене я случайно встретила баронессу Линден, ту самую американку, что училась со мной в рисовальной школе. Она пригласила меня проехаться с ней в Америку, и я приняла её приглашение».
Наталье не хотелось и думать о том, как разозлится мать, когда прочтет эти строки. У нее не было сил ни на какие размышления. Ей казалось, она очутилась в настоящем аду, из которого не выбраться никогда. Впрочем, известно было, что кошмару этому длиться ровно 12 суток — столько идет из Гамбурга до Нью-Йорка немецкий пароход «Цимбрия». Место в аду мадемуазель Нордман занимала согласно купленному билету. Что делать — денег у неё хватило только на третий класс. Это для пассажиров первого класса сверкал чистотой променад с шезлонгами, а в ресторане играл оркестр и нежно позвякивали хрустальные люстры, добавляя изысканности обедам из восьми блюд. Натальино же место было на палубе, где размещались клетки с предназначенными для этих обедов скотом и птицей. Отсеки третьего класса переполнены людьми, решившимися в поисках лучшей жизни пересечь океан с детьми и пожитками. Она и представить не могла, что люди могут путешествовать в таких условиях. Темное, тесное отделение ниже уровня воды на ночь запиралось, так что и думать было нечего о том, чтобы выйти глотнуть свежего воздуха.
В первую же ночь «Цимбрия» попала в шторм, и всех её пассажиров поразила жестокая морская болезнь. Наталья без сил свернулась на твердой койке и мечтала только о том, как бы ничего не чувствовать и не слышать душераздирающих стонов, доносящихся отовсюду. После этой штормовой ночи она неделю пролежала в бреду. Никому не было дела до странной барышни, отправившейся в такой путь в одиночестве. Она мучалась лихорадкой, страдала от жажды и старалась не думать об отвратительных насекомых, поселившихся в её одежде, и наглых крысах, снующих в проходах между полками.
Как не похоже оказалось путешествие на «Цимбрии» третьим классом на чудесные морские приключения, описанные в её любимых романах!
Чтение было её страстью. Началось все когда-то в детстве, с Андерсена. Мамы часто не бывало дома до глубокой ночи, уставшие гувернантки к вечеру позволяли себе немного ослабить воспитательные вожжи, и Наташа сбегала в сказочный мир, придуманный невероятным датчанином. Потом брат Федя великодушно дозволил пользоваться своим библиотечным билетом, и в её жизни появились Фенимор Купер и Майн-Рид, Диккенс и Бичер-Стоу. А главное — Жюль Верн! Какие смелые мечты пробуждали восхитительные авантюры его героев! И вот она, её авантюра — немытой, в грязном платье пытаться в шторм удержаться на дощатой полке, чтобы не свалиться с неё в беспамятстве на отвратительный пол зловонного трюма.
Едва оправившись от лихорадки, Наталья стала выходить на палубу и проводить там целые дни. Подставляла бледное после болезни лицо морскому ветру и то проваливалась в дрёму, утомившись однообразием пейзажа, то листала захваченную с собой заветную тетрадочку.
«Первое условие для того, чтобы совершить что-нибудь великое и разумное, это отказаться от общественного мнения». Гегель. «Кто не смеет освободиться, тот достоин своих оков». Ла-Роше. В тетрадке было много таких цитат. Во всяком случае, достаточно для того, чтобы не окончательно отчаяться до того момента, как «Цимбрия» достигнет берегов Нового Света. Все эти слова были будто специально для нее и про неё. Мама общественное мнение чтила превыше всего и неустанно твердила об обязанностях в отношении семьи и знакомых. Если её послушать, то получалось, что дочь пришла в этот мир для того только, чтобы поприсутствовать на сотне обедов, именин и крестин. Что она родилась менять наряды, улыбаться, когда не хочется, и мило болтать о совершенно не интересных вещах. И при этом обязательно терпеть чьё-то руководство: сначала матери, потом мужа. Наташе такая жизнь решительно не подходила.
Ещё подростком она поняла — нужно непременно сделаться кем-то! Стать человеком, от которого есть польза. Сделать мир лучше — вот в чём её предназначение! Праздность и пустота, в которой прекрасно чувствовали себя мать и кузины, были ей противны, поэтому общения с роднёй она старалась избегать. После пожара и проигрыша Фёдора ей это почти удавалось. Без денег их жизнь сильно переменилась. Мама никак не могла привыкнуть к новому положению. Комнаты в съемной квартире казались ей тесными, новая дешевая прислуга бестолковой. Дома она постоянно пребывала в состоянии крайнего раздражения и чаще всего на целый день уезжала к сестре, где привычная роскошь обстановки позволяла ей хоть на время забыть про свои неприятности.
Наталья, наконец, получила в своё распоряжение ключ от отцовской библиотеки и могла выбирать себе чтение без материнской цензуры. Сначала она принялась за книги русских писателей, которые матушка считала неподходящим для барышни чтением. Затем пришел черед литературы немецкой, и, вооружившись словарём, Наталья постепенно прочитала в оригинале Гёте, Шиллера и Лессинга. А для «выработки верного взгляда на религию» занялась тем, что сравнивала русское Евангелие с его переводами на немецкий, французский, английский и испанский.
После долгих уговоров к великой Наташиной радости мать разрешила ей поступить в рисовальную школу при Училище технического рисования, основанного на деньги барона Штиглица. Дело кончилось скандалом: начинающая художница так увлеклась уроками лепки, что стала пропадать в школе целыми днями. Дошло до того, что Марья Алексеевна, уверенная что от «дурацких школ добра не жди», поместила однажды дочь под домашний арест, попросту приказав запереть всю её одежду.
Такого унижения Наталья снести не могла. Она ушла из дома, поселилась в недорогом женском пансионе. Ей хотелось самой решать свою судьбу. Мечталось жить на природе, рядом с простыми людьми и зарабатывать простым, честным трудом. Можно было бы отправиться в деревню, но страшно: очень уж суровы на вид были эти русские мужики и бабы, которых она иногда встречала на улице. И показалось вдруг, что единственное место на земле, где можно начать желанную новую, полезную жизнь — далёкая Америка. Оставалось лишь добиться паспорта и скопить денег на дорогу.
Так Наталья оказалась на «Цимбрии», которая, пусть изрядно измученную и в совершенно утратившем приличный вид платье, но всё же доставила её целой и невредимой в Нью-Йорк.
Поначалу дочери адмирала Нордмана удалось получить место горничной у образцовой молодой американской семьи. В их современном доме был лифт, газ, водопровод и всякие технические диковины, изрядно облегчающие труд. И с прислугой хозяева обращались как с равными, приглашая их обедать вместе, за одним столом.
Однако уже через неделю новоиспеченная горничная почувствовала, что все в этом чистеньком идеальном доме ей противно. Полумрак в комнатах, где она делала уборку, наводил на нее невыносимую тоску, маленькие дети, с которыми надо было играть, вызывали раздражение, мясо на сковороде подгорало, кипящее молоко убегало на плиту. А самым ужасным было день за днем наблюдать за тем, как хозяйка каждый день к возвращению мужа со службы снимает бигуди, переодевается в белое платье и усаживается в качалку, для того чтобы целый вечер молча просидеть у камина рядом с читающим газету супругом. Всё та же скука и та же праздность, от которой она бежала через океан. Так что к обоюдному удовлетворению сторон трудовой договор очень скоро был расторгнут, и Наталья отправилась прочь из города. Туда, где живут на природе и честным трудом зарабатывают свой хлеб простые люди. Её место среди них.
Пришлось отшагать пешком немало миль по вьющимся среди полей дорогам, прежде чем нашлась ферма, куда русскую барышню взяли работницей. Наталья была счастлива. Теперь она вставала до рассвета и сразу начинала трудиться. Её научили доить коров и делать из молока масло. Она готовила еду и стирала белье. Скрывая страх перед грозно шипящими созданиями, ощипывала гусей. И работала на кукурузном поле, уставая так, что готова была заснуть прямо на земле. Вот она достойная, подлинная жизнь!
Но скука и неудовлетворенность настигли Наталью и здесь. Особенно угнетало её полное отсутствие умственных интересов в окружающих людях. Настал момент признаться себе, что жизнь она пытается жить не свою. Пора было возвращаться домой, в Россию.
Ночь перед отправкой на корабль ей пришлось провести, гуляя по дорожкам нью-йоркского Центрального парка. Из экономии. Чтобы совсем не замерзнуть, Наталья бегала время от времени греться в дамскую уборную. Денег, заработанных за год в Америке, опять хватило только на билет третьего класса. Все отличие было лишь в том, что корабль теперь был не немецкий, а итальянский, и соседи по душной тесноте были еще более беспокойные.
В Петербурге её встретили холодно. Брат Фёдор при встрече едва кивнул. Мать была расстроена и обижена, однако тут же заказала блудной дочери новых платьев, чтобы та могла срочно начать делать визиты «для восстановления репутации». Визиты эти стали для Натальи сущим испытанием: дамы разговаривали с оскандалившейся беглянкой любезно, но то и дело вставляли в изящные речи умело замаскированные шпильки. Мужчины бросали на нее весьма откровенные взгляды, а молоденькие кузины разглядывали со страхом и любопытством. О путешествии никто не упоминал, слово «Америка» будто попало в раздел непристойных и в разговорах не произносилось. Всем было ясно, что репутация мадемуазель Нордман разрушена навсегда, и если её и принимают в приличных домах, то лишь из уважения к матери.
Художник
Всё в этот день не складывалось. Сеанс подходил к концу, и ему было уже совершенно понятно — портрет не получается. И все из-за этой ужасной кривляки, которую княгиня Тенишева привезла с собой. Он совершенно не против людей в студии, он даже просит своих моделей захватить с собой на сеанс какого-нибудь приятного собеседника: за разговором и время для позирующего течёт незаметно, и держится тот свободнее. Но эта вульгарная особа, демонстративно усевшаяся спиной к художнику, ужасно раздражала его. И зачем только он имел неосторожность попросить её почитать своего любимого поэта?! Мадам начала декламировать прекрасные строки Фофанова с такими ужимками и подвываниями, что хоть святых выноси!
Художник отложил кисти, объявил, что сеанс окончен и поблагодарил дам. На следующий день отправил княгине письмо: «Дорогая Мария Клавдиевна! Я очень буду рад Вас видеть, нам нужно повторить сеанс и т.д. и т д., но чтобы ЭТО больше никогда не переступало порога моего дома! Я смеялся, потому что она была действительно комична. Но я не могу, не могу, не могу! Ваш И.Репин».
Впредь Илья Ефимович предусмотрительно обходил эксцентричную подругу княгини стороной. Но через год, в 1897-м, как-то столкнулся с ней лицом к лицу на выставке. Раскланялись, из вежливости пришлось заговорить о каких-то не значащих вещах. А беседа вдруг оказалось столь интересной, что для продолжения уговорились о новой встрече. Потом еще об одной, и еще. Он сам себе удивлялся. Ведь совсем недавно писал Тенишевой об этой женщине: «Наталья Борисовна… своим прозаическим взглядом Мефистофеля на все становится невыносима для моих нервов…», а теперь с нетерпением ждал с ней свиданий и, вне всякого сомнения, был влюблен!
Ему 54, Наталье Борисовне недавно исполнилось 35. Оба не так уж молоды. Он — известнейший русский художник во цвете своей славы и таланта. Она — богемная девица не первой молодости, без денег и с довольно экстравагантной биографией. Двадцати лет убегала из дома в Америку. После возвращения играла на любительском театре, и не без успеха. Однако роли мадемуазель Нордман доставались только комические да характерные, а она видела себя исключительно героиней, так что сценическая карьера удовлетворения не принесла.
Но мир искусства и волнующая атмосфера творчества притягивали. Она обожала разговоры о прекрасном. В доме известной благотворительницы и меценатки княгини Тенишевой, где Наталья несколько лет жила на положении компаньонки, таких разговоров всегда было вдоволь. Там собирались актеры, художники, писатели, критики и она прекрасно чувствовала себя в этом кругу. Посещала премьеры и вернисажи, много читала, была осведомлена о различных современных достижениях науки, да к тому же слыла прекрасной рассказчицей.
Наверное, именно этим совсем не юная и, по общему признанию, некрасивая женщина смогла привлечь Репина. Илья Ефимович и сам отличался жаждой знаний и живейшим интересом к жизни. Нордман впечатлила его своими рассказами. Одна история её американского приключения чего стоила! «Мое обожание Шехерезады перешло в какой-то фантастический культ — настроение, в котором пишут сонеты. Как жаль, что я не поэт», — поделился он своим восторгом с Тенишевой.
Мария Клавдиевна в этот момент была уже куда менее расположена к своей бывшей подруге. Такие перемены в Репине её неприятно поражали. Особенно, когда стали доходить слухи о том, что летом 1899 года он приобрел на имя Натальи Борисовны Нордман два гектара земли и небольшой домик в дорогом и популярном в художественных кругах дачном местечке Куоккала. Княгиня недоумевала: как её ничтожная приживалка смогла занять столь важное место в жизни выдающегося мастера?!
Он и сам, наверное, не смог бы объяснить как. В его жизни было немало красивых и ярких женщин. Он давно был женат, но натура художника постоянно требовала страстей, игры, флирта. А ведь женился по любви. На сестре своего приятеля Верочке Шевцовой. Увидел её впервые еще девятилетней девочкой. Илья тогда часто гостил у Шевцовых, хрупкая, темноглазая Вера много и терпеливо ему позировала, внимательно слушала его разговоры, а в 17 лет, неожиданно для всех домашних, пошла с художником под венец.
Она была ему безупречной женой все шесть лет, что они провели за границей, где Репин, получив заслуженный пенсион от Академии художеств, изучал западноевропейское искусство и работал. Они вместе наслаждались жизнью в Риме и Флоренции, были счастливы в Париже и Лондоне. Идиллия кончилась, когда вернулись в Петербург.
В Европе муж хоть и погружен был в работу, но его свободное время все же принадлежало Вере и детям. А в их петербургском доме ни один день не обходился без гостей. Илье Ефимовичу общение было необходимо, как воздух, но Вера Алексеевна терпеть не могла этих сборищ. Она неловко чувствовала себя среди художников и учёных, беседы поддержать не умела, а главное — чудовищно устала от домашних хлопот и четверых детей. Страдала от ревности, наблюдая, как растет его популярность и множится армия поклонниц.
Вера со своими выговорами и вечно недовольным лицом конкуренции с образованными любительницами искусства не выдерживала. Флирты и романы следовали один за другим. Говорили то о романтических отношениях Репина с баронессой Икскуль фон Гильденбанд, то о связи мастера с его ученицей Верой Веревкиной. Дома становилось все более невыносимо: Вера устраивала мужу скандалы, вслед за упреками и оскорблениями на глазах у детей в него летели тарелки и чашки из фамильного сервиза. Он отвечал тем же. Вера Алексеевна и слышать не желала о потребностях своего необыкновенного мужа, лишь требовала денег, а он жаждал свободы и покоя.
Жена ушла, когда стало известно, что Илья Ефимович безумно влюблен в художницу Елизавету Званцеву. Сорокачетырехлетний Репин совершенно потерял голову от своей талантливой ученицы. Сама Елизавета была в замешательстве. Она очень хотела учиться у мастера, но была совершенна не готова ни к каким серьёзным отношениями с женатым мужчиной, который был старше ее на двадцать лет. Когда тот начал слать ей любовные письма, полные страстных признаний, Званцева вынуждена была сменить учителя.
А он всюду искал с ней встреч и все писал, надеясь докричаться до её сердца: «Как я Вас люблю! Боже мой, Боже, я никогда не воображал, что чувство мое к Вам вырастет до такой страсти. Я начинаю бояться за себя… Право, еще никогда в моей жизни, никогда никого я не любил так непозволительно, с таким самозабвением… Даже искусство отошло куда-то, и Вы, Вы – всякую секунду у меня на уме и в сердце… Теперь я думаю – никогда, никогда не вырву я из своего сердца этого болезненно сладкого чувства к Вам, божественно-прекрасной. Ваш раб». «Скоро три часа, дорогая Елизавета Николаевна. Вы не приедете… Если бы Вы знали, сколько страданий я перенес в эту неделю!.. Итак, Вы больше не приедете?! Я не услышу более мягких, но сильных шагов по лестнице… Я более не увижу Вас?! Прощайте, милая, прелестная, дорогая…»
74 письма, полных страсти и отчаянья — все, что осталось от этой любви. И еще чудесный портрет Елизаветы Званцевой, написанный влюбленным художником. Он висел в столовой в Куоккале до конца репинских дней.
Когда Званцева поставила твёрдую точку в этой истории, Репин чувствовал себя совершенно измученным и опустошенным. Любимая женщина никогда не будет ему принадлежать, отношения с женой уничтожены, а семейные узы вечны: о расторжении венчанного брака и думать нечего. Тогда в его жизни и появилась Наталья.
Их роман был еще не продолжителен, когда художник отправился в Палестину, увидеть своими глазами места, где ходил и проповедовал Христос. Нордман поехала провожать его до Одессы, а вернувшись из поездки, поняла, что ждет ребёнка. Ни о своем положении, ни о рождении дочери Илье Ефимовичу она не сообщала. Ждала его возвращения из путешествия. Родившаяся девочка прожила лишь две недели.
Возвратившийся из своего паломничества Репин был потрясён печальной новостью. Наталья ни о чем не просила и ни в чем не упрекала его. Знала, что её возлюбленный женат, разводиться не собирается, и связывают их отношения без всяких обязательств. Но художник был полон сочувствия к женщине, только что пережившей смерть их общего ребенка. И решил купить ей, совершенно не обеспеченной и порвавшей ради отношений с ним с семьей, усадьбу в Куоккале.
Теперь у Натальи Борисовны Нордман было два гектара запущенной земли и маленький старый дом, который принадлежал только ей. Она тут же дала своему первому собственному жилищу имя — Пенаты, в честь римских богов-хранителей домашнего очага. С мыслью о том, что у этого очага, наконец, ни от кого не зависит.
Сам же Илья Ефимович семейными обязательствами был связан по рукам и ногам. Он еще пытался поддерживать отношения с женой, наезжая в своё витебское имение «Здравнёво», куда Вера переехала с двумя младшими детьми. Старшие жили с отцом в профессорской квартире Академии художеств в Петербурге. Четыре года соблюдали условности, и художник говорил, что временами просто гостит на даче у своей знакомой, но летом 1903 года переехал в Пенаты окончательно.
«В Пенатах было наше счастье»
Илье Ефимовичу пошел седьмой десяток, а в его жизни начиналось прекраснейшее время. С энтузиазмом принялись они с подругой сердца устраивать свое гнездо. «Всякое дело может быть доведено любовью до поэзии,» — повторял Репин и, вооружившись ломом и лопатой, отправлялся в сад. Он без устали корчевал пни и рыл каналы, воплощая ландшафтные фантазии Натальи Борисовны: здесь будет «Храм Озириса и Изиды», там — «Башенка Шехерезады», а отсюда проложим аллею Пушкина и пусть она ведет к «Пруду Рафаэля»…
Распорядительница была взбаламошна и даже деспотична, они постоянно громко спорили и ссорились, но были при этом абсолютно счастливы.
Тогда им не хотелось разлучаться ни на минуту, и где бы ни появился Репин, рядом с ним всегда была его энергичная спутница. Это чрезвычайно всех раздражало.
Старый друг, знаменитый критик Стасов возмущался: «Репин ни на шаг от своей Нордманши (вот-то чудеса: уж подлинно, ни рожи ни кожи, — ни красивости, ни ума, ни дарования, просто ровно ничего, а он словно пришит у ней к юбке)». Княгиня Тенишева при упоминании бывшей подруги менялась в лице и, позабыв о приличиях, называла Нордман попросту — «его девка».
Не пощадила Наталью Борисовну в своих записках и переводчица-писательница Т.Л.Щепкина-Куперник: «Она была малопривлекательна. Громоздкая, — рядом с ней И.Е. казался особенно миниатюрным, — белесая, похожая лицом на плохо выпеченную булку, с маленькими глазами. В ее наружности при этом не было ни следа того очарования, которое часто заставляет некрасивые лица быть обаятельными. Меня поразило в ней одно свойство: она все время была очень оживлена, много говорила, даже тогда, когда И.Е. совсем уже замолкал, стараясь, видимо, блеснуть. Но при наружном оживлении в ней совершенно не чувствовалось оживления внутреннего, водянистые глаза ее не меняли выражения, а улыбка — не улыбалась. И.Е. был точно сконфужен при ней, она же вполне владела собой. Мы, конечно, приняли ее любезно, причем Яворская потом сказала мне: — Я так люблю И.Е., что если бы он привез ко мне обезьяну — я и ее приняла бы ласково!».
А Репину нравилось в этой женщине все. Он любил умные живые глаза на её «гуттаперчевом лице, со всеми признаками красоты и уродства». Смеялся её остроумным шуткам. Восхищался страстью к танцу и поэзии. Всю жизнь Илья Ефимович терпеть не мог праздных лентяев, а она была так деятельна. Он дорого ценил образованность, а Нордман владела шестью языками и по утрам переводила ему интересные статьи из иностранных газет. Репин всегда читал много, но беспорядочно, Наталья научила его подходить к выбору книг методично. Она интересовалась всем, что художник делает, и сразу же стала собирать подробнейший архив всех публикаций о его творчестве — 13 огромных альбомов с вырезками, а в 1901 году отредактировала и издала сборник его воспоминаний и писем.
Оба они обожали общение и с удовольствием устраивали приёмы. И если раньше в репинском доме посетители иногда толпились целыми днями, мешая художнику работать, то Нордман сумела всё организовать самым рациональным образом. Приёмным днём в Пенатах была объявлена среда, в другое же время рабочий покой Ильи Ефимовича был неприкосновенен, и он с головой погружался в дело, которое всегда было для него главным. Всё для этого дела в новом доме было устроено идеально. И могло ли быть иначе, когда они с Натальей сами это идеальное устройство придумали?
Дом перестраивали без всякого предварительного плана. Пришла в голову идея устроить еще одну мастерскую, она тут же превратилась под репинским карандашом в эскиз — и вот уже местный плотник, усмехаясь про себя хозяйским причудам, сколачивает новую необычную веранду. С удивлением наблюдали соседи-финны, как на участке госпожи Нордман на месте неприметной дачки поднимается затейливый терем, как обрастает он странными пристройками, балконами и башенками.
Неодобрительно качали головой: «Самый уродливый дом на перешейке..». А довольный художник в это время писал своей ученице Веревкиной: «Я могу Вам сообщить только, что недавно выстроил здесь, в Куоккала, стеклянный павильон, и он мне очень нравится во многих отношениях. В нем светло, как в царстве неба, тепло, как в Италии, и расположение духа, как в св. Софии—радостное и всеобъемлющее».
В «царстве неба» прекрасно работалось. Кого только не писал Репин на этой залитой светом зимней веранде: знаменитую пару А.М. Горького и М.Ф. Андрееву, писателей Л.Н. Андреева и В.Г. Короленко, психиатра В.М. Бехтерева и физиолога И.Р. Тарханова.
Но никогда и никого он не писал так много, как Наталью Борисовну. Первый, самый дорогой ему портрет Нордман, писанный на берегу Целльского озера в Тироле в самом начале их романа, все ругали за непохожесть. Пеняли, что художник сильно польстил своей непривлекательной подруге. А он смотрел на свою модель влюбленными глазами и она расцветала от любви. Такой светящейся от счастья, с блестящими глазами, в легкомысленной тирольской шляпке и запечатлел.
А потом писал её ещё и ещё: за книгой, за письменным столом, на веранде, в постели; в любимых ею странных нарядах и обнаженной. В каждом карандашном штрихе, в каждом прикосновении кисти — страсть и любование. Особенно нравилась ему жена за работой. В 37 лет Наталья Борисовна обнаружила в себе литературный талант и решилась писать. Репин это начинание горячо приветствовал и договорился в журнале «Нива» о публикации «Беглянки» — первой биографической повести Нордман-Северовой (такой писательница взяла себе псевдоним) Он сам повесть и проиллюстрировал, так же как и следующую — «Крест материнства». Это была история любви известного скульптора и юной девушки, и в главном герое без труда угадывался он сам.
Общество негодовало — великий художник вместо того, чтобы сосредоточиться на очередной картине, тратит свое драгоценное время и силы на дилетантские забавы вздорной дамочки. Но Репин вовсе не считал Наталью Борисовну дилетанткой. Он искренне гордился её талантами, а порой полагался на её помощь и в собственной работе.
Эскизы к масштабному полотну «Торжественное заседание Государственного совета» он писал с использованием заранее сделанных фотографий. Изучив на коллективном снимке жесты и положение моделей, усаживал их соответственно для написания этюда, а затем фотографировал. Жена проявляла пластины и печатала контактным способом. Хитростям фотографии Репина научила тоже Наталья Борисовна, сама освоившая это искусство на курсах при Русском техническом обществе. Фотографом она была талантливым, отличалась прекрасным художественным чутьём, даже получила серебряную медаль за свои снимки уличных типов и жанровых сцен на конкурсе фотографов-любителей. И очень много снимала купленным Репиным в Париже Кодаком сцены их счастливой пенатской жизни.
«Не ждите прислуги — её нет»
Злоязычники и газетные писаки насмешничали над этой жизнью кто во что горазд. Потешались — Нордман кормит Репина сеном, сплетничали — вздорная чудачка морит гениального художника голодом. В Пенатах мясного, действительно, не подавали. Однако Репин был вегетарианцем уже с тех пор, как проникся толстовской проповедью отказа от мяса как способа морально-нравственного возвышения. А Наталья Борисовна разделила его убеждения и сразу загорелась желанием обратить в свою веру всех окружающих. Мечтая с помощью вегетарианства избавить Россию от голода, она даже написала и издала «Поваренную книгу для голодающих», в которой призывала «в чудные летние дни собирать в душистых лугах разные травы, сушить их в мешочках из кисеи» и готовить их них супы и закуски.
Супами из пенатских трав угощались Стасов и Чуковский, Горький и Есенин, Тэффи и Шаляпин. «Куропатку из репы» и печенье из подорожника по рецепту хозяйки дома пробовали художники Поленов и Куинджи, академик Павлов и поэт Бурлюк. А Маяковский жаловался: «Ем репинские травки. Для футуриста ростом в сажень — это не дело», — однако вспоминал потом, как кстати пришлись ему «репинские среды» в трудные времена.
По средам гости начинали прибывать в Пенаты к трем часам пополудни. До часу Репин работал, а затем, переодевшись в светлый костюм, выходил в сад и прогуливался в ожидании посетителей. Ровно в три Наталья Борисовна словно над кораблем, поднимала над домом голубой флаг с надписью «Пенаты». Визитеры гуляли в саду. Облюбовав местечко в беседке «Рембрандт» или «Будке Италии», обменивались новостями, играли в крокет, в жаркую погоду ходили купаться, зимой катались на лыжах и коньках. Затем направлялись в дом. В прихожей их встречал выписанный из Парижа медный гонг на бамбуковой подставке и плакаты от руки : «Не ждите прислуги — её нет. Сами снимайте пальто и калоши, открывайте дверь в столовую и сами бейте весело и крепче в там-там!»
В шесть часов под звуки небольшой музыкальной шкатулки собирались к обеду. Каждый брал себе хлеб у столика с хлеборезной машинкой и усаживался на выпавшее ему по жребию место за большим обеденным столом. Этот стол особой конструкции изготовил по заказу Нордман финский столяр Ханекайнен.
В центре его был специальный барабан, на который заранее выставляли еду, чистые тарелки и приборы. Вращая барабан за ручки, каждый гость сам мог взять блюдо. Кастрюли хозяйка вынимала из «волшебного сундука» — своеобразного термоса для кушаний в виде обитого изнутри подушками ящика. Снимать с кастрюль крышки было доверено специально избранному председателю. В его обязанности входило также «важничать» и следить за выполнением правил. Нарушивший таковое, например, предложивший соседу какую-то помощь, отправлялся на трибуну, с которой обязан был сказать речь. Шутки и импровизации так и сыпались, веселью в не было конца. Грязную посуду складывали в выдвижные ящики в столе. И никакого прислуживания!
Из-за стола Наталья Борисовна призывала выходить с легким чувством голода — переедание вредно! Некоторые из гостей предусмотрительно старались пообедать перед визитом, ведь адептов вегетарианства среди них почти не было. Одни стремились попасть на описанные в газетах «обеды на сеновале» из любопытства, другие — ради собиравшейся на них компании. На всех производила впечатление провозглашенная в Пенатах «самопомощь» и то, что за обеденным столом порой рядом могли оказаться профессор и кухарка.
Поговаривали, что на самом деле все в доме делает прислуга, которую Нордман скрывает. Прислуга в доме, конечно, была. Работницы приходили в усадьбу в определенные дни и часы, имели выходные, а по средам им положена была доплата — 10 копеек серебром за каждого гостя. Всей прислуге полагалось вегетарианское питание за хозяйским столом. А для облегчения труда хозяйка завела разные технические новинки. В доме были даже пылесос и стиральная машина — еще один предмет для высмеивания в газетах.
Наталья Борисовна считала использование чужого труда унизительным. Более того — опасным. Недоумевала, как «работовзятели» не видят очевидного: «День Рождества, и тот господа забрали себе. Какие завтраки, чаи, обеды, катанье, визиты, ужины. И сколько вина — целые леса бутылок на столах. А им? Мы интеллигенты, господа, одиноки — кругом нас кишат миллионы чужих нам жизней. Неужели не страшно, что вот-вот разорвут они цепи и зальют нас своей тьмой, невежеством и водкой?..»
Нордман мечтала распространить правила, принятые в Пенатах, по всей России. Она написала «Воззвание к русской интеллигентной женщине», в котором предложила свой проект «Устава Общества защиты подневольных». В основу этого нового «Общества» она хотела положить принцип кооперации. В Пенатах в 1909 году организовала кооператив, в который вошли самые разные люди, от извозчиков до литераторов. Летом по воскресеньям устраивались «с целью организации просвещения и полезных развлечений» народные кооперативные собрания на «Поляне Гомера». Зимой деятельность перемещалась в дом. Члены кооператива читали друг другу лекции на разнообразные темы, после чего устраивали в столовой чаепития с баранками и танцы под балалайку и гармонь.
Илья Ефимович поначалу тоже весьма увлечен был кооперативной идеей. Даже написал «Устав кооперации» и приобрел в Куоккале для «кооперативных целей» деревянный летний театр. И проектам раскрепощения прислуги он горячо симпатизировал.
Но настало время, когда суматошная деятельность Нордман начала его утомлять. То она задумает театр для крестьян и репетирует с ними свою пьесу, то устроит детский сад и целыми днями занимается воспитанниками. Постоянно хлопочет по делам каких-то то ли бедных учительниц, то ли курсисток. Душа у Натальи Борисовны добрая, сострадательная, и помочь она готова каждому. Вот только делает все это как-то неделикатно, шумно и чересчур энергично.
Она и впрямь ни в чем не знала меры. Её увлечение вегетарианством стало фанатичным: отказалась от яиц, молока, мёда, а потом и вовсе перешла на сыроедение. Упрямо твердила, что, отказавшись от «ядовитых» продуктов, чувствует себя всё лучше, но на самом деле заметно исхудала и стала часто хворать. В 1905 году обнаружились признаки чахотки. Обеспокоенный художник отправил жену лечиться в Италию, и через несколько месяцев она вернулась в Пенаты вполне здоровая, но с перечнем строгих врачебных рекомендаций. И первым пунктом в этом списке было полноценное питание. Но Наталья Борисовна вернулась к прежнему образу жизни. «Во всех домах на красивых тарелках и вазах подается подагра и склероз», — считала она и свято верила, что только строгое вегетарианство способно поддерживать в человеке жизненные силы.
И эта философия распространялась не только на еду. Она отказалась от мехов и даже в самую суровую зиму стала одеваться в пальто, подбитое сосновыми стружками, уверяя, что стружка греет куда лучше звериных шкур.
Переубедить её было невозможно. Репин, раньше восхищавшийся «пиром жизни» Нордман, в конце концов устал от её чудачеств и от недоуменных взглядов друзей. Особенно неловко ему было, когда жена перебирала с вином. А это случалось нередко. Он с грустью констатировал: «Наталью Борисовну дьяволы подцепили на «солнечной энергии», так называла она виноградное вино и верила, что эта прелестная оживляющая влага, кроме своего притягательного вкуса, обладает способностью не только веселить человека, но и подкреплять и восстанавливать его силы и во всех отношениях служит ему жизненным эликсиром, как солнце своей энергией всей земле». Она принимала свой «солнечный эликсир» и кружилась босая в танце, летом по траве, зимой — по снегу. И однажды после такого зимнего танца закашляла кровью: горловая чахотка вернулась.
Спустя несколько месяцев Наталью Борисовну едва можно было узнать. Будто в душе её потушили свет. Не искрились больше радостью умные глаза. Не позвякивала от громкого смеха и решительной поступи посуда в буфете. Всегда такая заметная, она всё больше превращалась в собственную тень и однажды исчезла из любимой усадьбы — словно растаяла.
Снова беглянка
20 февраля 1914 года поезд увозил Наталью Борисовну Нордман в Швейцарию. Она знала, что в Пенаты не вернется. Она не нужна была больше Пенатам и не нужна была Репину. Всё осталось в прошлом: и восхищенный взгляд, каким он когда-то следил за каждым её движением, и восторг, с каким ловил каждое её слово. Она видела, как постарела, подурнела от болезни. И чувствовала, что художник стал тяготиться ею.
Когда-то она написала: «Мужчины думают, что любовь женщины — это камень на шее. А я хочу доказать, что моя любовь не нарушает ни его покоя, ни его репутации, что он свободен, как ветер, он принадлежит искусству». Ни за что в жизни Нордман не позволила бы себе превратиться в обузу для человека, который её больше не любит.
Она покинула Пенаты, не взяв с собой ни одного репинского подарка. У него нет перед ней обязательств. Она никогда не называла себя женой художника и протестовала, если её так именовали в газетах. Она всегда была идейной противницей брака и любое сближение давалось ей чрезвычайно трудно. Слишком дорожила личной свободой и страшилась зависимости. И только с Репиным страх оставил её. «Уже не боюсь его и совместной жизни. Только ее и желаю и думаю, что она могла бы быть очень счастливой», — призналась она дневнику четырнадцать лет назад, когда их пенатская история была в самом начале.
Эти годы, действительно, оказались самыми счастливыми в её жизни. Хотя и в них было немало боли, обид и несправедливости. В газетах прямым текстом писали, что Репин живёт с глупой нелепой клоунессой. А люди, которые гостили в её доме и вежливо улыбались хозяйке в лицо, за спиной говорили о ней гадости и похуже. Обвиняли в том, что мешает художнику творить и пытается за его счёт приобрести незаслуженную известность. Что его талант рядом с ней мельчает и вырождается. А всё это её вегетарианство и пожимание рук прислуге — глупость и лицемерие, феминизм — от безнравственности.
Вряд ли кто-то из обвинителей мог себе представить, как эта раздражающая всех своей весёлой энергией «боевая суфражистка», оставшись в одиночестве, от душевной боли не может сыскать себе места в большом пенатском доме, как хватается в поисках облегчения за перо: «Это время, ранняя весна, для меня самое мучительное. Тринадцать лет назад в это время умерла моя единственная дочь, которой было всего две недели. Невероятно сказать, рана до сих пор сочится. Как глубоко заложено в женщине чувство материнства… Забыть бы давно свою крошечную Наташу, так вот ведь нет. Думаешь, вот теперь бы она была совсем взрослой, другом бы была. Горечь переполняет сердце и слёзы катятся из глаз».
А травля продолжалась. Особенно после того, как Нордман опубликовала свой проект реформы брака. Какое бесстыдство: наглая дамочка манипулирует стареющим художником, заставляет тратиться на её прихоти, да еще и покушается на его состояние! Разве могла она что-то доказать радостно бичующей её просвещенной публике? Написала только человеку, который казался близким:
«Вы вечно упрекаете меня в том, что я устроила себе обеспеченную, счастливую и уютную жизнь. Странно и невозможно слышать такое от друга… Ни уюта, ни спокойствия, ни обеспеченности на на один грош я не имею. Кажется нет человека, который мучился бы так, как я. Проливаю потоки никому не видимых слез и страдаю вечным безденежьем и фальшивым положением по всему фронту. Семья И.Е. ненавидит меня за то, что я как будто обираю его. Имущество мое фиктивно, наш дом не приносит нам ничего…
И.Е., получая большие и малые куши, складывает их в банк, чтобы на них содержать семью. Живем мы с ним, будто бы деля жизнь, а когда он получит большую сумму денег, положит их в банк для своих, у меня всегда в душе холодок и я много плачу. Ну как не поделиться, ни спросить, не надо ли чего-нибудь. При этом все убеждены, будто я обираю его день и ночь.
Стоило быть идеалистом всю жизнь, чтобы понять, что страдание наше основано в основном на деньгах».
Уже покинув Пенаты, нищая и больная, она не приняла ни копейки ни от Репина, ни от соседа по Куоккале К.И. Чуковского. Не распечатала ни одно из репинских писем, а Корнею Ивановичу перед смертью отправила горькое: «Какая дивная полоса страданий и сколько откровений в ней: когда я переступила порог «Пенатов», я точно провалилась в бездну. Исчезла бесследно, будто бы никогда не была на свете, и жизнь, изъяв меня из своего обихода, еще аккуратно, щеточкой, подмела за мной крошки и затем полетела дальше, смеясь и ликуя. Я уже летела по бездне, стукнулась о несколько утесов и вдруг очутилась в обширной больнице…Там я поняла, что я никому в жизни не нужна. Ушла не я, а принадлежность «Пенатов». Кругом все умерло. Ни звука ни от кого».
«Обширной больницей» была клиника для бедных в Локарно, на юге Швейцарии. Она стала последним пристанищем беглянки на земле. 28 июня 1914 года Наталья Борисовна Нордман скончалась.
Репину сообщили телеграммой. Он был потрясён. Пусть последние совместные годы приносили больше огорчений, чем радости, а все же в одном из тех оставшихся нераспечатанными писем он признался ей: «Я начинаю Вас любить глубокой любовью. Да, более 15 лет совместной жизни нельзя вдруг вычеркнуть. Устанавливается родственность незаменимая…»
Он хотел привезти её в Пенаты, просил чтобы без него не хоронили. Тут же собрался в дорогу, но приехал поздно. По воле госпожи Нордман её предали земле в Локарно. «Не хотела, чтобы я тратился,» — горестно вздохнул Репин. Он сходил на могилу, сделал с неё несколько набросков в альбоме, написал некролог: «Наталье Борисовне жилось весело, и она умела своим весельем зажечь всех ближних…» И отправился в Венецию, лечить душу.
В «Вегетарианском вестнике» опубликовали завещание Н.Б. Нордман: вилла Пенаты назначена была ею в пожизненное владение И.E.Репину, а после его смерти должна была стать домом-музем художника.
Когда Репин вернулся домой, то первым делом отменил все заведенные покойной порядки. Среды устраивались по-прежнему, но теперь Илья Ефимович не без удовольствия вспомнил вкус бифштекса с кровью и в первый же вечер объявил гостям, что теперь в доме будут царить новые правила. Ритуалы были забыты, из прихожей исчез там-там. Репин выписал из Петербурга детей, и хозяйкой в Пенатах стала его старшая дочь Вера. Нордман она люто ненавидела, и имя Натальи Борисовны больше никто здесь не упоминал.
Только как-то тихим осенним днем о стекло зимней веранды, где Репин писал очередной портрет, забилась маленькая серая птичка. Она залетела внутрь, покружила и присела вдруг на бронзовый бюст Натальи Борисовны Нордман, от которого новая хозяйка не решилась избавиться — слишком дорогая вещь. Через мгновенье птица выпорхнула прочь, а художник, провожая её взглядом, тихо произнёс: «Может быть, это её душа сегодня прилетела…»
Эпилог
Прошлым летом я побывала в её Пенатах. Того дома, что с радостью и страстью строили когда-то для себя два влюбленных человека, больше нет, он сгорел дотла во Вторую мировую. По его образу и подобию построен новый. Куоккала давно уже Репино, а усадьба, которую когда-то купил знаменитый художник для Натальи Нордман, — репинский музей. Репин хотел обеспечить будущее бедной возлюбленной на случай своего ухода, а получилось так, что сам пережил её на 16 лет. И когда на Россию хлынули предчувствованные ею «грязные потоки тьмы и невежества», оказавшиеся в независимой Финляндии Пенаты стали Ноевым ковчегом для него самого и всей его семьи. Благодаря последней воле Нордман, он жил в любимых стенах до конца своих дней и нашел последний приют в своем саду. В том, где порхают маленькие серые птицы.