Каждый день, на рассвете, какая-то девушка в чёрном пальто приходила к бюсту Мандельштама и читала ему вслух стихи.
Заметив её, я восхитился: до чего тонкая натура. Стихи на рассвете! Кончик её носа розовел то ли от тихого, едва проснувшегося, солнца, то ли от мороза, а тёмные глаза чуточку щурились, словно спросонок. В пёстрых деревенских варежках она держала слегка помятую бумажку с распечатками стихов.
Потом я подумал: уж не колдует ли она? Того и гляди оживёт поэтова голова. И что с ней, с головою, спрашивается, делать? Оставить её мёрзнуть на колонне – преступление. Взять домой? Распугает всю семью. Филологам отдать? Слишком много вопросов задавать будут.
Впрочем, пока что голова не подавала никаких признаков жизни. То ли в девушкиных заклинаниях была какая-то ошибка, то ли колдовала она над чем-то другим. Один раз, правда, мне показалось, что Мандельштам моргнул. Но девушка этого вроде бы не заметила. Так что – почудилось.
Как-то раз я стоял и смотрел на неё, смотрел, как в слабом свете золотистого, замёрзшего неба она разбирает текст и тихо и, пожалуй, чересчур быстро читает стихи. Интонация её не менялась, менялся только метр – в основном трёхстопные размеры. Точно морские волны вдруг меняли своё направление и частоту. Слов я не разбирал.
Мне захотелось подойти поближе и я, как можно более незаметно, пробрался к памятнику и встал за её спиной. И вдруг понял – она читает ему собственные стихи. Слабоватые, неуклюжие и не оправданные даже самобытностью. Да ещё с какими-то нелепыми ошибками. Её слегка осипший голос («Осип охрип…», подумал я) был, похоже, не московским, а северным.
Я стоял и слушал – не то чтобы наслаждаясь, но интересуясь. Она всё читала и читала, иногда сбиваясь, делая крошечные паузы перед тем, как броситься в волны другого метра.
После очередной нелепой ошибки я непроизвольно, тихо пробормотал: «Благословен, а не благословён. Тоже мне…».
Вздрогнув, она обернулась.
– Простите?
– Благословен. Через «е», а не «ё».
Несколько секунд она молчала.
– Спасибо. И… я не знала, что вы слушаете. Что… что вы думаете?
– Очень хорошие стихи, – с чистой совестью соврал я.
– Спасибо.
– А почему вы читаете их ему?
– Потому что я написала их для него.
Из-за домов выползло оранжевое солнце.
– А почему – на рассвете?
– Потому что – помните? «Бушлатник колючую песню поёт в час, как полоской заря над острогом встаёт».
– Но вы же не бушлатник.
– Но – пою.
– Но не в остроге же.
– А что такое острог?
– Тюрьма, крепость.
– Это место, из которого невозможно вырваться. Я не могу вырваться отсюда. И поэтому – пою.
– Как не можете?
– Мне приходится жить в этом городе, потому что на родине нет работы. И у меня нет даже денег на билет домой, я бываю там раз в год, в два.
«Город возможностей», подумал я с раздражением. И не знал, что ещё сказать.
– И вам становится легче?
– Нет. Но… но иногда мне кажется, что легче становится ему.
Я взглянул в его лицо, и увидел, что он улыбается. Она сказала:
– Простите, я должна дочитать, а потом идти на работу.
– Конечно. Не буду вам мешать.
– Спасибо.
И я пошёл по своим делам, а её колючая, неуклюжая, вся в иглах мороза песенка продолжала звучать на крохотной площадке, в этой крохотной комнатушке продолжала стылыми волнами ударяться о тёмные стены ограды – точно девушка лечила нашёптыванием, точно приносила жертву.
Она всё так же появлялась там, но мне не хотелось ей мешать, а любопытство своё я уже удовлетворил. Один раз я подошёл послушать стихи. Лучше они не стали. Я не понимал, сочиняет ли она за день достаточно строк, чтобы целых десять минут их читать, или повторяется. Но мне было не слишком-то интересно. Удивительно, что, кроме меня, её никто не замечал. Рассвет становился всё более ранним. Ещё чуть-чуть – и сугробы вокруг Мандельштама растают.
И вот в один прекрасный день она закончила чтение и, покинув площадку, подошла ко мне.
– Извините, пожалуйста.
– Да?
– Я уезжаю завтра. Домой.
– О, надо же. Поздравляю! В отпуск?
– Насовсем. Я нашла там работу. Буду преподавать географию в школе.
– Очень рад за вас.
– Да… но, понимаете… Что мне с ним-то делать?
Она говорила о нём, словно этот памятник был младенцем или бестолковым мужем.
– Он будет грустить. Я хотела вас попросить… вы не могли бы иногда читать ему стихи?
– Ваши?
– Нет. Я писала только здесь, я могла писать, только когда он был рядом.
– Чьи же?
– Я знаю, что вы пишете, я видела вашу фотографию в журнале.
Я вздохнул. Как нелепо будет это выглядеть. Одно дело – наивная деревенская девушка, другое – столичный поэт с репутацией циника. Но делать нечего. Нельзя покидать любимого Мандельштама на произвол судьбы.
– Хорошо.
Поэтому теперь два-три раза в месяц я прихожу к Мандельштаму на рассвете. Я не спросил её, расстроится ли он, если я приду в другое время. А теперь поздно: я не знаю и никогда не узнаю её имени и адреса. Почему я прихожу так редко? Нет, мне не лень, но пишу я не так уж и много, а надоедать ему одними и теми же стихами не хочу. Если честно, я не уверен, что они ему вообще нравятся.
Но он продолжает снисходительно улыбаться.