Литература

Записки Деда Мороза

{hsimage|«Стану я твоей Снегурочкой, стану…» ||||} Раньше я был не такой, а был круче. Сейчас креплюсь, конечно, по трассе на мотоцикле гоняю — приходи, кума, любуйся; но годы уже не те, сказываются.

Я ведь ещё из первых афганцев, в 79 — 80-м в ВДВ служил, а попал в десант не со школьной скамьи, а двадцати пяти лет уже. Таким образом, полтинник мне уже накрутился. Раньше, бывало, как пожарный в рассказе Рэя Брэдбери — на третьем этаже за трубу руками схвачусь, два оборота вокруг — и уже на земле стою. Теперь стал поосторожнее. Но, впрочем, чего-чего, а дури ещё хватает.

Дед Морозом я заделался с горя, что ли. Дело как было. Из армии пришёл, проказаковал года два; попил с друзьями водки по дворам, бутылок-кирпичей ладошками переколол напоказ — на целую свалку, наверное, хватит; к девчонкам-бабёнкам в окна общаги без страховки полазал, хоть на пятый этаж. Ну, конечно, под кураж, выпивши. Потом гляжу — дружки кто вверх, кто вниз — дело-то уже не такое юное-зелёное, на себя все перестают походить. Кто спивается, людской облик теряет, кто наоборот — карьера, семья, в рот не берёт, всё выцеливает глазом.

Поехал как-то я, загрустив, в Питер, по дальним адресочкам — далеко от нашего райцентра, глухомань; залез там в окно опять, с цветами, на проспекте Славы, и женился вскорости. Жену Валюшкой зовут. Она и сейчас жена, только не моя. Как ни противно применять формулы к себе, но короче не скажешь — «не сошлись характерами», а остальное уже — «оттенки радуги несчастья». Но первый сынок у неё — мой, рыжий Антошка. Рыжий в неё. Ну, она в Питере, конечно, осталась; сейчас уже и квартира другая, дача, машина, всё нормально, упакована. Антошка теперь рыжий, здоровый, картины реставрировать учится. А Дедом Морозом-то я стал, когда ему три года только-только по осени исполнилось — листопадник он у нас с Валюшкой. Не жили мы с нею уже полтора года тогда. Расстались тихо, без громких ругательств и тем более драк. «Шёл бы ты, — говорит, — творческий независимый человек, спортсмен и парашютист, обратно к себе в райцентр». Ну я и пошёл.

Надвигается, значит, очередной Новый год у  нас в райцентре. Снегу навалило, звёзды по ночам, любо-дорого. Леспромхоз, где работаю, у нас учебно-опытный, образцово-показательный. Общага с удобствами вплоть до душа (на этаже), пятиэтажная. Первые два этажа — цивильные застойные гостиничные номера для приезжего начальства и специалистов; верхние три — общага для относительно молодых работников без своего жилья.

Председатель профкома меня к себе вызвал и говорит: «Ты, Николай, свободный, активный, весёлый, передовик не из последних, голос у тебя зычный, а главное, рубильник подходящий — большой и красный, как у Деда Мороза и должен быть. Ни грима, ни морковки не нужно». Я говорю: «Морковки у снеговиков». А он: «Не перебивай старших! Так вот, — говорит, — в самом деле, до чего дошло! Три года баба-воспитатель Деда Мороза представляет, тужится и детишек всего образцового леспромхоза поздравляет. А мужики сидят со стаканами, как будто и не леспромхоз у нас, а швейная фабрика — и не стыдно! Некому Дед Мороза представить! Имею к тебе ответственное поручение: дети наши должны верить в сказку, в светлое будущее, безо всяких там натяжек и подмены понятий, понимаешь! Мешок с подарками надо нести весело, бодро; говорить зычно, детишек брать на руки легко. Чего бабе надсажаться? Всё должно быть положительно и оптимистично. Понял?»

Я вообще-то такого оборота не ожидал.

— За рубильник красный, конечно, спасибо, — говорю, — но…чего говорить-то и делать?

— Слова получишь у завкультмассового сектора, типовые, одобренные. Если что от испугу забудешь — от себя для веселья чего прибавишь! Ты что, в детстве был ёлками неохваченный? Уж все не по два-три раза в школьные годы на ёлках побывали — вспомни, составь себе на бумажке либретто, понимаешь, а лучше — придёрживайся, всё-таки, наезженного курса. Ступай перед обедом в культмассовый сектор, получи реквизит, слова и вечерами учи и репетируй.

— А Снегурочка? — говорю.

— Ага, — говорит, — Коля, вспомнил о главном! Дозволяется выбрать из наших работниц, кого уговоришь — вежливо и тактично — на эту роль. Действуй!

Пошёл я получил это всё — шубу кафтанного типа, шапку, вареги, мешок (это всё красное); посох серебристый, кушак синий, нижнее обволоснение лица, сиречь — усы с бородой — не ватные, а из такой расчёсанной кудели белой. Валенки, говорят, свои. Свои, так свои, имеются. Ну и «либретто» тоже — дали. Страничек пять — на все случаи короткой жизни Деда Мороза. Главное, сказали, говорить без мата, членораздельно и уверенно. Набери, говорят, в рот орехи и репетируй.

Пришёл вечером с работы в свою комнату, посмотрел на всю амуницию и думаю: «Надо Снегурочку искать, а то ведь сами найдут». Честно говоря, жила в нашей общаге на пятом этаже о ту пору молодая практикантка-преддипломница. Шурочка. Смазливая. Как-то в общем-то она мне нравилась, хотя ещё Валюшку не забыл. Да, сказать по правде, я Валюшку  забыть так и не смог во всю жизнь. Но тогда, через полтора года, забыть ещё надеялся.

Тряхнул ушами, обрядился скоренько в шубу-халат, во всю порядню сказочную, связал две простыни узлом — и на чердак. Там на крышу выбрался, крыша плоская почти, даже с ограждением сварным. Вычислил, где должно быть Шурочкино окно, привязал конец простыни к стойке. «Эк, думаю, впервые что-то я авантюру по трезвяни задумал. Страшновато словно бы… Ну да что я, по простыни, в случае чего, обратно на крышу не залезу? Легко!»

Нахлобучил покрепче шапку и давай спускаться. Качаюсь супротив Шурочкина окошка, борода смотреть мешает. Шурочка в халатике — сквозь тюль вижу — вроде бы картошку в кастрюльку чистит. Валенки мои болтаются вместе с ногами, ими в простыню не вцепишься; намотал кое-как простынку на кулак, а свободной рукой постучал Шурочке в стекло. Шурочка испуганно встрепенулась — пятый этаж всё-таки, глаза большущие сквозь тюль распахнула, сам тюль отмахнула, открыла форточку… И тут узел мой, что связывал две простыни, ехал-ехал —  и разъехался. Я говорю Шурочке: «Ой!» — и полетел. Ничего так бумкнуло, подходяще. Снежная пыль и звёзды. Сижу в сугробе и думаю: «Большое человеческое спасибо тебе, дядя Гриша, и тебе, тётя Маша, за вашу золотую дворницкую деятельность. По сгребанию лишнего снега с прохожей и проезжей части в одно место». Даже прослезился от благодарности. «Ах ты, думаю, голова садовая, у тебя же в Питере сынок Антошка и жена Валюшка — рыженькие. А ты, чудило, в сугробе торчишь с простынёй в кулаке. Бред какой-то!» И так вдруг отцовство накатило — вижу в плавающих звёздах моего золотоволосого мальчика…

Тут из подъезда ко мне Шурочка, повизгивая, в халатике выбегает. Я ей говорю — роль есть роль: «Мадемуазель, я к вам повис было с предложением: будьте моей временнообязанной Снегурочкой, по профсоюзной линии». Она мне: «Ты чо, дурак? Ты чо, дурак?» — заладила. Перепугалась, понятное дело.

— Нет, — говорю, — это романтик я и весёлый свободный мужчина, на роль Дед Мороза пробуюсь. Ну так Снегурочкой станете, для детей лесной и деревообрабатывающей промышленности?

— Да стану, — говорит, — стану! Ты идти-то, придурок, можешь?

Поднялся я на эти ласковы слова из сугроба и похромали мы, при взаимной поддержке, вдвоём до общажного крыльца — она в тапочках по сугробам, я слегка встряхнутый, но в валенках. Выбил на крылечке из себя снег ото всюду и поднялся, под присмотром Шурочки, к ней, наверх. Достал из кармана красного поколотую шоколадку, на столик положил. Выпили портвейну «три семёрки», ножки обледенелые Шурочкины руками отогрел. «Стану я, — говорит, — твоей Снегурочкой, стану…» А меня это вдруг почему-то и не радует. «Пойду, — говорю, — я, Шурочка, к себе, отлежусь. Вот тебе слова, учи». Шаркаю в валиках по коридору общажному и думаю: «Как там моя рыжая семейка к Новому году готовится? Небось и Деда Мороза у них не будет. А ведь Антошке четвёртый год, самая пора…»

В общем, сыграли мы с Шурочкой свои роли на профсоюзной ёлке 29-го, прошли ещё 30-го по домам руководства, ИТР и техперсонала с поздравлениями и подарками чадам, а 31-го декабря катил я с полным Дед Морозовским реквизитом на поезде в Питер, к семье. Полтора года виду не подавал, а тут вдруг потянуло — и всё. Вот тебе и развелись.

 

Известное дело — предновогодний советский плацкарт. Полвагона уже празднует, дело — вечер. Кто-то уже поёт. Бабушки сидят на баулах и подозрительно смотрят. Проводник предупредительно продаёт водку, сам тоже выпивает и вздыхает, словно предчувствуя неизбежную расплату за нарушения. Какой-то латыш спорит на сто граммов со всеми, что он, жена и дочь родились в один день; показывает всем паспорт, в коем у него все эти дни рождения зафиксированы, и пьёт проспоренное всеми. Когда в итоге напивается, то набычивается, говорит, что он потомок эмигрировавшего князя, прячет паспорт и страшится шпионов КГБ.

Лежу покойно на своей полке в полутьме и вспоминаю недавний Дед-Морозовский свой дебют. Действовал инстинктивно, как в угаре. Десятки восторженных детских глаз,обожание со всех сторон, всестороннее ожидание чуда — от меня! А я, как говорится, «кроме мордобития — никаких чудес»… Огни, крики, смех, слёзы, собственное моё гоготанье и громкая декламация — всё пьянит, оглушает; и жарко, жарко ведь в костюме и задыхаешься в хороводе вокруг ёлки — от волнения — дети бегут, несут тебя на волне своего праздника, ноги в валенках — как ватные, пот так и капает с носа. «Что там дальше? — «Здравствуй, житель северный, Крепкий да весёлый? Белый пух немеренный Разутеплил сёла?» — Нет! Было… Конкурс? Шут с ним, закатываю крнкурс». Только зычно воплю: «Тпр-ру! Стой, родимыя! Стой, робяты! Объявляю…» как Баба Яга — завкадрами — дёргает исподтишка штепсель и устраивает отключение лесной красавицы. Слава Богу, можно впотьмах утереться и поставить на место усы, а то три раза уже кричал: «Эть, мухи у вас!» — и бил себя варежкой по щеке, возвращая усы под нос…

Снегурочка нахально заставляет меня, зажав охвостье мешка с подарками в зубах, нести её по залу на руках, изображая наш совместный переход через Северный полюс: «Ох, не дойду я, дедушко, а ребятки, должно, заждались, пропадут они от Бабы Яги…». Пацаны тут же по двое тоже повисают у меня на локтях, остальных успеваю заставить выть как Вьга-злая-Метель и подталкивать меня, дедушку, в спину… Не умею я как-то детскую праздничную дисциплину держать, дистанция у меня с ними слишком короткая получается. Нет бы топнуть ногой, да стукнуть посохом, да приморозить озорников.

А конкурс костюмов под ёлкою? Особенно один костюм меня поразил. Выходит пигалица в красных штанишках, красной рубашке, на голове — сердечко из красной бумаги надето и в нём прорезаны глазки, как в маске. «Ты кто ж  такая будешь, милая?» — говорю. «Я Селдце!» — говорит. Не знаю, как и быть. «Ты что, — говорю, — дочка хирурга, что ли?» «Нет, мама в буфете работает». «А-а-а! Очень замечательный и оригинальный костюм. Молодец! Только знаешь, чего настоящему сердцу не хватает? Оно же стучит, постоянно стукает. Ходи и так постукивай каблучком, по два раза — тук-тук! тук-тук!- вот как я посохом».

Потом танец Четырёх котят. Три котёнка из зажиточных семей, у них шапочки меховые, с настоящими ушками излажены, а четвёртый — дочка уборщицы, шапочка скроена из простынки, покрашена серым простым карандашом, полосками, и бумажные ушки приклеены. Смотрю я на эту шапочку, как она на подружек поглядывает, как краснеет и потупляется, как бумажные ушки прыгают, и чуть не плачу от жалости. «Иди, — говорю, — к дедушке, моя Ниночка-солнышко, вот тебе приз за лучший костюм. Как ты дедушку утешила, как плясала!» И сам не заметил, как уснул…

Проснулся от какого-то значимого толчка поезда. Открыл глаза — за окном суета и питерский перрон. Полвагона сладко спит. 22.00. Постели никто не сдал. Не пившая половина вагона ломится к выходу. Приехали. Проводник из своей дверки выглянул только когда я, среди последних, протискивался мимо. Выглянул и вздохнул.

За час до Нового года, в 23.00, я в парадном, том самом, с набитым мешком, пересохшим горлом и блестящими глазами. Уже в шубе, во всей красе — переоделся под лестницей. Чтобы долго не мучиться, сходу звоню. Пока за дверью шевелятся, стараюсь удержать в голове первые реплики. А открывает мне мужик…

Кашляю и чешу бороду. «Мы, — говорит, — извините, Деда Мороза не заказывали». Я говорю: «Мальчик Антоша здесь живёт?» «Да, живёт,» — отвечает, а я его и сам уже увидел. Антошка маленький, рыжий, обрадовался, птенчик круглоголовый. «Тогда я именно к вам!» — заявляю и делаю шаг вперёд, прямо в Валюшкины глаза.

Дальше опять всё происходило инстинктивно, как в шарманке — кто-то крутит ручку, а я играю. Валюшка розовая, возбуждённая, вся какая-то слишком кудрявая, Антошка счастливый, захлёбывается, обнимает мою бороду; мужик (звали Павлом) подпевает и ведёт себя компанейски. Ничем мы себя так и не выдали, уж не знаю, стоил того Павел, или нет. Я ради Антошки старался, не мог я бузу устроить… «До свиданья, — говорю, — хозяева. Ложись, Антошенька, спать, а под утро я тебе подарочек под ёлочку положу. До свиданья, хозяюшка!» — говорю Валюшке протяжно. Она выглянула на площадку за мной, а я уж спускаюсь: «Коль, мы уж три месяца расписаны. Коль, ты куда теперь?» Махнул я варежкой — слов нету — и дальше.

Вышел на вольный дух, на морозец — тихо, народу никого — без четверти двенадцать. Фейерверков и петард тогда и в помине ещё не было, разве кто армейскую ракету сигнальную где стащит, да пульнёт изредка в небеса — одну на квартал. Да и не до того пока людям — готовятся встретить Новый год, как положено. Окон тыщи и низко, и в высоте светятся, так мягко и лучисто. Сел я под дворовую ёлку опять же в сугроб, как две недели тому, да и запел от души, от сердца:

— Вот умру я, умру,

Похоронют меня,

Не узнает никто

Где могилка моя.

Как на ту б на могилку

Сорок литров вина,

Так узнали бы все

Где могилка моя!

Тут время пробежало, в округе шевеление прошло, на балконах люди с фужерами появились, «Ура!» запослышивалось; глядь — к моей ёлке два молодых папаши с детишками идут, из противоположных домов. Сынкам же невтерпёж — ёлочка, катание! (Горка-то большая снежная рядом.) «Дедушка, — кричат, — Мороз! Вставай, как ты тут прячешься?» Тут я на эти ласковы слова из сугроба поднялся и выпили мы, молодые папаши, моё шампанское из мешка, по кругу из горла. Достаю ишо коньяк, а круг всё больше, возвращается ко мне уже не мой «Белый аист», а бутылка «Пшеничной». «Нет, — говорю, — ша! Пора активно отдохнуть. За мной!»

Обвязываюсь своим пустым мешком, вылезаю на горку ледяную, наверх, а там — другой Дед Мороз стоит, в синей шубе, в синих рукавицах и с красным кушаком. «Я, — говорит, — от нашего жилищного кооператива, горкой этой заведую, иди отсюдова — ишь!» Ох и зло ж меня взяло! «Ах ты, — говорю, — синяя твоя морда! А я — по профсоюзной линии!» — и между глаз ему! Он шмяк — и по катушке вниз поехал, а я руками-ногами помахал, бряк! — на спину — и за ним по той же траектории понёсся. Он уже доехал, в конце горки в сугроб уткнулся, тут я в него валенками, в синего, врезаюсь. Беру его за воротник, а он мне: «Бесстыжие твои, — говорит, — глаза! Ты о детях подумал? Ты ж для них… Как икона, считай. Дед Мороз у них и дедушка Ленин! А ты драться — при детях! Да что мы, не люди? Уроним марку — да ещё на самый Новый год?»

До того мне совестно стало, будто снова меня десятки и десятки лучистых восторженных детских глаз окружили, а я… «Вставай, — говорю, — Синяя Борода, и давай обнимемся! Иди, — говорю, — с Богом наверх, отправляй-снаряжай деток с горки съезжать, а я здесь, внизу, их встречать-принимать буду». И так у нас весело и ладно дело на горке пошло, что даже из соседних дворов к нам люди потянулись на катанье. «Эй, — кричу, — Синий Нос! Почём нынче купорос, чтоб покрасить синий нос?» А он мне: «Ах ты, будь неладный, Красный Нос помадный!» Я ему: «Не щёлкай носиком — отправляй паровозиком!» А он мне: «Не гляди в бутылочку, принимай посылочку!» Ну и в таком духе. Иногда кто из дому выпить-закусить вынесет — сойдёмся, выпьем, споём — и по местам. До сих пор приятно вспомнить работу такую. И так мне захорошело, потеплело и отлегло на душе, пока возился я с малыми детишками да беседовал с их родителями… «Не пропадём! — думаю, — есть на свете и хорошие чудеса…»

 

После того памятного Нового года лет десять ещё играл я в ДК нашего леспромхоза профсоюзного Деда Мороза, Снегурочки, правда, менялись всё время. А на самый Новый год катил на поезде непременно в Питер, приходил в кафтанной красной шубе на свою горку и правил всю Новогоднюю ночь там Бал. А Синего Носа больше на той горке не встречал.

По-моему, на пятый такой Новый мой год пришла на ту мою горку Валюшка с восьмилетним Антошкой. Ещё умнее стала и красивее. «Пойдём, — говорит, — Коля, домой». Взял я Антошку, забросил на плечо вперемёт и побежал, а сам гогочу! «Ого — го — го — го!»

Прожили мы тогда семьёю три месяца. До весны. Ну не могу я насовсем в Питере жить! Зато Антошка с той поры все лета и каникулы проводил у меня, в райцентре. Я и маслом картины писать снова при нём начал, и на чемпионате России третье место по мотокроссу взял. Потом вместе и на этюды, и на рыбалку, и в лес ходили; ну и дрова, сенокос — само собой. Сейчас вот он на реставратора живописи учится. Здоровый, бородатый, рыжий; а улыбка такая тихая, детская. «Я, — говорит, — батя, не на дачу к тебе езжу, а в Россию, в России пожить».

 

Рисунок с сайта http://community.livejournal.com