80-летию поэта Владимира Морозова была посвящена публикация Владимира Судакова. Предлагаем из нашего архива воспоминания Иосифа Гина, который был лично знаком с поэтом.
Его ровесники стихи
— Когда я впервые увидел его, был потрясен. Чем? Не угадаешь. Понимаешь, сразу после десятого класса петрозаводский мальчишка очутился в Москве, в литинституте. Для меня тогда Светлов — Бог. «Гренада», рубака гражданской войны. Плечи — во! Руки — во!.. И вот мне показали его. А он был какой-то небольшой, негероический, в жеваном пиджачишке с чужого плеча… Я возьми и брякни тут же ему насчет плеч и прочего. А он: «Э, старик, широкие плечи уже давно сданы в ломбард».
Этот маленький эпизод — рассказ Владимира Морозова — для меня не просто воспоминание, не мемуарный факт. Тогда или, вернее, позднее я понял: в жизни, в общении, в литературных пристрастиях и, наконец, в самом главном, в поэзии — во всем Владимир Морозов был романтиком. Правда, это слово чересчур заупотребляли и тем самым словно обесценили, но к Морозову это не имеет ровно никакого отношения.
Владимиру Морозову, наверно, и в голову не приходило писать стихи, которые были бы старше его, человека и поэта, которые бы казались более мудрыми, чем те горячие и безоглядные, чем те бескомпромиссные и нравственно прямолинейные, какие рождались тогда у двадцатилетнего стихотворца. Его стихи — всегда его ровесники. Все, о чем бы он ни писал, не только созвучно ему, но просто неотделимо от него. И жизнь, и трудное в ней, и радость ему видятся под углом юношеской романтики, энтузиазма, мечты.
Стучит колесами скорый поезд,
Стучит,
как сердце в моей груди…
Жизнь моя —
это вечный поиск
Счастья,
которое
впереди…
А эти строки из другого стихотворения:
Забудь, товарищ, про усталость,
Остаток силы собери.
До цели нам с тобой осталось
Шага четыре или три…
Какие-то из этих строк остались в том далеком времени. Что ж, то было время нашей юности, молодости. И называется оно оттепелью, хрущевской оттепелью. Это ведь тогда, осенью 1956 года, в журнале я прочитал пастернаковское: «Во всем мне хочется дойти до самой сути…» Это было время, когда поколение Владимира Морозова впервые прочитало «Любку Фейгельман» Ярослава Смелякова и его же мудрую позднюю поэму «Строгая любовь». Примерно тогда же в книжных магазинах появился яркий оранжевый сборник — «Солнцеворот» Владимира Луговского и его же «Синяя весна». То была лебединая песня поэта:
Зяблик запел на березе лиловой.
Вышел из черной земли чистотел.
Это не высказать будничным словом —
Снова, как в детстве зяблик запел.
Значит, дано мне опять насладиться
Дедовской русской прохладной весной,
Видеть, как мчатся пролетные птицы
К старым гнездовьям, на север родной…
Это была пора, когда робко и неторопливо всматривались мы в стихи Николая Заболоцкого, очень медленно осваивался нелегкий для юности мир поэта. Ведь началось знакомство с классического, позднего Заболоцкого — о его «Столбцах» кто-то слышал, а кто-то — нет….
Маленькую бледно-зеленую книжечку стихотворений Леонида Мартынова выпустило тогда издательство «Молодая гвардия», которое обычно знакомило читателей с юными дарованиями. Какое там юное дарование! Здесь мир напряженный, выстраданный многими годами, десятилетиями:
Я понял!
И ясней и резче
Жизнь обозначилась моя,
И удивительные вещи
Вокруг себя увидел я…
Уже вовсю мы читали молодых поэтов Евгения Евтушенко и Роберта Рождественского, в самом конце 50-х годов узнали Андрея Вознесенского и Беллу Ахмадулину. Вместе с молодыми тогда начинал печататься не очень молодой Борис Слуцкий.
И это время было временем Владимира Морозова. Меня вовсе не смущает, что в ряд с весьма крупными поэтами я поставил и Морозова. Память наша ведь не заботится о рангах, а многие строки Владимира Морозова, наверно, навсегда со мной:
Сопки. Лес. Комары кусаются,
Да непуганый бродит лось…
А вот это помните?
Стара у клена гимнастерка,
А новой клену не дают…
Столпились камни у озерка
И, словно овцы, воду пьют.
У валунов недвижна лодка
Лежит на желтизне травы,
Как пулей сбитая пилотка
С солдатской бритой головы…
И еще:
Осень. Нет больше гама птичьего,
Поржавела в лесу трава…
Сколько написано поэтами об осени, а Морозов сказал свои слова. Много признаков непогоды, если начать их перечислять, получится очень длинное описание. У Светлова об этом одна строка: «Шляется простудная погода…» И Морозов «поместил» всю непогоду в одну строку:
Зарябили в глазах дожди…
Трудно остановить этот праздник памяти, праздник воспоминаний. Могу ли я писать воспоминания о Владимире Морозове? (Конечно, я называл его Володей, но в разных воспоминаниях меня почему-то задевает, как-то царапает, когда известных поэтов называют подчеркнуто Сашами, Володями, Сережами…) Знал его недолго, только в последние его два-три года на земле, встречался не так уж часто, но некоторые встречи с ним так запали в память, что все-таки решаюсь собрать на бумаге эти отрывки прошлого.
Была в Карелии маленькая пионерская газета «Юные ленинцы». Редакция ее помещалась в старом деревянном доме на улице Герцена в Петрозаводске. Маленькие, по-домашнему, уютные редакционные комнатки располагались на втором этаже. Одна особенно памятна. В углу ее, возле круглой железной печки, стоял старый продавленный диван — это было место редакционного «декамерона». Здесь можно было услышать самые разные истории. Детский писатель и журналист Владимир Данилов рассказывал о Бианки, с которым переписывался и встречался, и, отогреваясь у печки, вспоминал какие-то охотничьи байки… В этой газетке недолго работал Виктор Соловьев, которого я тогда и не разглядел, и Владимир Морозов. Его взволнованные, с каким-то как будто задыханием, рассказы никогда не напоминали воспоминания. Все это словно происходило только что, вот сейчас… Историю знакомства его со Светловым я уже рассказывал. Вот еще одна.
Однажды литинститутовцы выступали в каком-то московском студенческом общежитии. Молодые поэты читали стихи, притом как обычно читают поэты: заунывно и монотонно, мало заботясь о тех, кто их слушает. «Ну вот, заныли… — подумал Морозов. — Я им сейчас покажу, как надо читать!..» И показал. Аудитория его сразу выделила и отлично приняла. Случай этот произошел в самом-самом начале пятидесятых, а рассказывал про все это он в конце пятидесятых; и даже тогда в его как бы торопливом, задыхающемся, взволнованном рассказе о том давнем эпизоде слышалась неподдельная обида:
— Знаешь, старик, мне ведь бойкот объявили те ребята. Поэт, мол, не должен хорошо читать… Хорошие стихи — и так хороши. А ты чтением стал вытягивать свои…- и Морозов засмеялся, вспомнив эти нелепые и наивные, быть может, даже немного завистливые теории своих однокашников.
А завидовать было чему. Я сейчас говорю не о таланте поэта (хотя кто знает, из каких «компонентов» этот самый талант складывается), а о его удивительной человеческой открытости и доверчивости. Как знать, быть может, тут и таилась его будущая беда, драма, смерть. Такая доверчивость и открытость не только вооружает человека в этом далеко не сентиментальном мире. И, вероятно, был какой-то разлад у Морозова, — разлад, о котором мы только можем догадываться. Разлад, наверно, не совсем осознанный поэтом. Что его преследовало? Он видел призрак тупика? Почему он ушел из жизни? Об этом трудно, невозможно говорить. Да и нет никаких таких ответов…
Да, завидовать было чему: он прекрасно читал стихи. Как точно написал, сказал о себе:
Мой голос звучит по-мальчишески звонко…
К этому надо добавить — он грассировал, чуть-чуть картавил. И это сообщало всему тому, что он читал и о чем говорил, особое обаяние. Когда бы ни перечитывал кедринских «Зодчих», слышу морозовский голос, морозовское чтение:
Как побил государь
Золотую Орду
Под Казанью…
Я где-то то ли писал, то ли говорил, что жаль — не записали голос Морозова. И вот прошлым летом, когда отмечали 60-летие со дня его рождения, Александр Валентик включил магнитофон, и мы услышали голос поэта, всю маленькую поэму «Собака». В архиве Карельского радио нашлась эта запись.
Давайте представим себе, какой поднялся вой в 1954 году на втором съезде писателей Карелии, когда Владимир Морозов прочитал эту самую «Собаку»! Ну что там, в той истории, особенного и страшного? Да ничего. Там, правда, есть одна такая строка:
В собачьей жизни всякое бывает…
А все властители — и писательские и не писательские — тогда очень встревожились и испугались. Да что там — испугались! Они буквально взбесились, они в этой поэме унюхали, учуяли подрыв основ… Сейчас смешно обо всем этом вспоминать, так как в поэме рассказывалась бесхитростная и трогательная история.
После беседы о Владимире Морозове на телевидении одна петрозаводчанка сказала мне: «Как это так — в Петрозаводске нет ни одного места, улицы, которые носили бы имя Владимира Морозова?». Действительно, как это так? Ведь в Петрозаводске многое напоминает о Морозове. С улицы Анохина хорошо видны в глубине, во дворах, старые деревянные дома. В одном из них жил он с родителями. А где же раньше был Дом пионеров? Там в драматическом кружке, которым руководила Ония Ивановна Лапина, будущий поэт, наверно, впервые столкнулся с искусством.
Больше вспоминаются не сами занятия литературного объединения, которым руководил Владимир Морозов, а то время, поздние вечера, когда мы расходились и, по-студенчески никуда не торопясь, говорили сразу обо всем на свете… Так мы бродили по городу и приближались к улице Анохина, где было наше университетское общежитие и где жил Морозов,- вот тогда он читал часто нам стихи почти неизвестных нам Дмитрия Кедрина и Ярослава Смелякова, особенно раннего Смелякова. Тогда же он прочитал кое-что из своего: недавно написанного «Глухаря» и отрывки из поэмы «Венера и Бригитта».
Поэты поколения Владимира Морозова — Евгений Евтушенко и Роберт Рождественский — за последние лет тридцать изменились, а Морозов остался в нашей памяти все тем же двадцатишестилетним поэтом-юношей, каким ушел из жизни. Это покажется странным, но ранние вещи Р. Рождественского (стихи и, положим, поэма «Моя любовь») своим юным ригоризмом, бескомпромиссностью куда ближе к стихам и поэмам Владимира Морозова, чем к последним произведениям самого Рождественского. Речь идет не о стилевой похожести (ее-то как раз никогда не было), а о той полумальчишеской нравственной непримиримости, неуступчивости, какой дышат многие строки Морозовеа.
Тот, кто в жизни
не настоящий,-
Настоящим в любви не будет!..
(«Стихи о настоящем»)
Боясь промокнуть, простудиться,
Ты на свиданье не пришла…
(«Просвета нет на горизонте…»)
Он нас всех угощал пирогами,-
Мы не взяли его пирогов…
(«Парень свой»)
У Владимира Морозова царит атмосфера напряженного нравственного выбора. Над этой проблемой бьются и мальчишки, и пожилая женщина Анастасия Фомина из одноименных поэм.
Томас Манн, говоря о ранней поре нашей жизни, о молодости, характеризует ее как «юношескую, прямолинейную, направленную вовне». Все эти компоненты встречаются в стихах и поэмах Морозова: и юношеская горячность, и нетерпимость, и прямолинейные безоглядные штурмы сложных нравственных вопросов.
И еще одна грань этой проблемы. У Морозова повествовательностью отличаются не только большие жанры, поэмы, но и лирические стихотворения. И повествовательность не просто связана с юношеским нравственным максимализмом, но словно продиктована им: моральная требовательность понуждала поэта к рассмотрению случая из жизни и тем самым приводила к повествованию. Даже в таком, казалось бы, чисто лирическом стихотворении, как «Отправляется поезд..», есть свое повествование:
Отправляется поезд,
И кончается повесть
О любви некороткой,
О ее увяданье,
О девчонке некроткой,
О последнем свиданье…
Владимир Морозов был безоглядно горячий, наивный, искренний, страстный человек и поэт, и его мир — при всех «мальчишеских» крайностях — притягивает к себе читателя.
С Владимиром Морозовым познакомил меня юный поэт, а впоследствии журналист Сергей Штейнберг. Было это весной 1957 года в редакции «Комсомольца», где перед этим напечатали мою рецензию на первый сборник Морозова «Стихи о настоящем». Заметки эти я писал увлеченно, горячо, однако не забывал, конечно, что я студент-филолог и сделал какие-то там «важные» замечания. Но редакция газеты резко сократила положительную часть моего писания (они еще хорошо помнили официальный разгром морозовской «Собаки») и, таким образом, мои замечания заняли значительное место в небольшом газетном тексте. Я был этим весьма удручен: ведь то была одна из моих первых опубликованных работ. Я еще совсем не был закален и не знал, что такое газета…
Знакомя нас, Сергей назвал меня автором той несчастной рецензии.
— Старик,- сказал приветливо и открыто Морозов, стискивая мою ладонь,- старик, так о стихах не пишут…
Это было так сказано и в этом крепыше было что-то такое, что мне не удалось обидеться.
«Лицей» 1993 год № 5