Литература

Чего же он хочет? Размышления о прозе Романа Сенчина

Роман Сенчин. Фото Ирины Ларионовой
Роман Сенчин. Фото Ирины Ларионовой

Как читатель в прозе Сенчина романа века я не нахожу. Возможно, потому, что он не творит по-моцартовски другую реальность, а воспроизводит ту, которую отстраненно наблюдает из года в год, тем самым как бы удваивая её.

1

При недавней чистке архива мне попался на глаза двенадцатый номер «Октября» за 1997 год. Стала перелистывать – и… о чудо! Мой рассказ «Спасительница мира» оказался опубликованным в одной связке («Новые имена») с «Вдохновением» ныне известного российского прозаика Романа Сенчина, а тогда только начинающего свой путь «вперед и вверх». И вот теперь, спустя почти четверть века, я с новым интересом перечитала журнал и пришла к выводу, что все-таки не случайно оказались в одной связке «Вдохновение» и «Спасительница мира». 

Прототипом и того, и другого рассказа является писатель. У «Спасительницы мира» прототип – коренная москвичка Элла Орешкина, автор уникальной и единственной повести «Дожди в Проточном переулке». У «Вдохновения» прототип сам Роман Сенчин, провинциал из сибирской глубинки. 

Жестокие девяностые вырвали их с корнем из прежней жизненной почвы. Вынужденно, под напором тувинских националов, покинул Кызыл Сенчин. Эллу Орешкину из ее коммуналки в центре Москвы насильно переселили на окраину столицы и тоже в коммуналку, только меньшего размера, «новые русские». Но она снова и снова возвращалась в стародом, как в старину называли Замоскворечье, и скоро стала здесь кем-то вроде юродивой.

«Отдушиной средь «Купли и Продажи», назвала героиню «Спасительницы мира» моя подруга, писательница Татьяна Горбулина. Она так же, как Элла Орешкина, не вынесла искажения первоначальных основ. В расцвете творческих сил, почувствовав себя ненужной, она решила уйти из жизни. Ее светлые книги о русской Йокнапатофе (любимый писатель Татьяны – Фолкнер) – новгородских Боровичах – оказались не нужны новому читателю. Точнее, читатели в русской глубинке почти перевелись, а книжные магазины здесь стали редкостью.

Роман Сенчин в этой жестокой действительности не только выживет, но и станет успешным писателем. Подпитывает его и вдохновляет что в девяностые, что в двухтысячные жизнь. Жизнь писателя по имени Роман. 

Начиная с рассказа «Вдохновение», Роман становится постоянным героем документального писателя Сенчина. То он почти достоевский персонаж из «Записок из подполья»: 

«Я не хочу выбираться из убожества и нищеты, я даже рад своему ничтожеству…»

То сродни лермонтовскому Печорину: 

«От чего я успел устать, устать навсегда

Но последующие публикации Сенчина заканчивают с героями классики и знакомят нас с певцом серых российских будней двухтысячных, из так называемых новореалистов (Чужой», «Знамя» № 1, 2004; «Вперед и вверх на севших батарейках», Вагриус, 2008; «Минус», АСТ, 2011; «Информация», Эксмо, 2011; «Нубук», Эксмо, 2013; «Чего вы хотите?», «Дружба народов» № 3, 2013; «Помощь», «Знамя № 5, 2015). Только почему-то кажется, что это всё тот же Роман из «Вдохновения», чьи творения однажды раскритиковал его земляк, успешный предприниматель Андрей, время от времени подкармливающий писателя: 

«В жизни и хорошо, и плохо, и это все перемешано, а у тебя мазано одним цветом…» 

Об этом же и знакомая Романа, поэтесса Лена: «Жизнь не гадкая, Рома. Нужно просто уметь видеть ее…» 

Однако Роман не верит ни Андрею, ни Лене, вообще никому: «Они скрывают, гримируют, таят под оболочкой свою жижу, свою привычную, сладковатую, необходимую гниль…» 

Сам Роман собственную гниль не скрывает и всячески демонстрирует ее:

«… вот только что приехал с Форума молодых писателей, где вкусно ел и сладко спал неделю без малого: сегодня вечер журнала «Кольцо А» в ЦДЛ, а после него скромный, но неизменный фуршетец; завтра — концерт «Короля и Шута» в клубе «Точка»… Не за горами… пять дней в Германии. В общем, жизнь идет…» («Вперед и вверх на севших батарейках»)

2

Читаю рассказ Сенчина «Чужой». Его герой мне поначалу симпатичен. Чувствительный, порядочный, из провинциалов с их таким понятным стремлением – в Москву… в Москву… в Москву… 

В столице после окончания Литинститута герой и оседает – но не приживается. В столице у него ни семьи, ни квартиры, живет в общежитии все того же Литинститута. Ни в Кремле, ни в Третьяковке не был, культурными ценностями Москвы не воспользовался, большие массы народа для него, провинциала, мучительны, и при первой же возможности, он скрывается от всего этого большого, шумного и нахрапистого в своей комнатке-норушке. Только так он может сохранить ту малую энергию, которая позволяет ему выжить в мегаполисе.

С давно забытым желанием рвется он теперь на «малую родину», в небольшой районный городок – навестить родителей и друзей юности, а также с тайной мыслью – остаться. Мол, где родился, там и пригодился. Но уже с первых минут всё ему здесь немило, всё его здесь гнетет: и старые, обшарпанные домишки и скособоченные скамейки возле них, и опустившиеся сверстники и сверстницы, которые, кажется, заняты только одним – проблемой пропитания и собственным воспроизводством. Ходят по улицам в майках, пьют пиво. Женщины толстые. Никакой духовной жизни. 

Естественно, герой спешит покинуть сей край безнадеги. Однако не зря же ездил, терял время. Рацио новореалиста подсказывает – использовать жизнь райгородка и своих сверстников как материал для будущего рассказа или повести. То есть сугубо в личных целях и для личной пользы. Напишет он рассказ, а потом напечатает его в журнале или в книге и получит за это денежку на прокорм. Благо, герой уверен, что на родину книга или журнал не попадут: во-первых, давно рухнула советская система книгораспространения; во-вторых, в таких районных городках теперь никто не читает. А если вдруг… Ненароком… Ох, не дай бог… Герой точно знает, если бы земляки прочитали его рассказ, то непременно бы побили. За то, что немила ему их общая родина. Немилы они, земляки писателя.

Но Роман – Сноуден не только по отношению к чужим, но и по отношению к себе и своим близким, что намного рискованнее («На тебя любая строчка точит нож в стихах твоих…»). 

В связи с этим вспомнилась цитата из доклада карело-финского прозаика Арви Пертту «Социальный садомазохизм в современной финской литературе»: 

«Новая медийная действительность подменяет реальную жизнь. Люди комментируют и редактируют друг друга даже в семье, человек становится материалом для шоу…» 

Так считает и критик Ирина Богатырева («Дружба народов» № 4, 2013), отнеся повесть Сенчина «Чего вы хотите?» к реалити-шоу и тем самым поставив его прозу doc. на одну доску с «Пусть говорят» – про жизнь как она есть.

Далеко не все с критиком согласны. Ведь писатель обречен делать «материалом» как дальних, так и близких. И близких чаще, потому что они всегда «под рукой». Таковы издержки профессии. Тем более, когда профессии учил известный ниспровергатель законов белла леттер Александр Рекемчук (1927 — 2017), сказавший в одном из интервью, что предпочитает литературу нон-фикшн с подлинными героями, начиная от него самого. 

К учителям Сенчина причисляют также Чехова – за жизнь, как она есть (Ольга Орлова: Чеховские мотивы в творчестве Р. Сенчина). И ругают тоже за Чехова – за якобы бесцветный чеховский язык. 

Добавляет масла в огонь и сам Сенчин: «У меня и сознание, восприятие происходящего как у человека записывающего. Нечто даже тригоринское в себе чувствую…» И дабы еще больше приблизить Чехова к себе, т.е. к своей прозе, не ведающей смысла в жизни большинства, он дает такую оценку Чехову: «Чехов показывает бессмысленность любых действий, начиная с поедания обеда и заканчивая преобразованием мира…» (Из интервью Захару Прилепину)

Что ж, пусть Чехов, как и Сенчин, временами и чувствовал в себе нечто тригоринское и даже многое брал из себя в обрисовке этого литератора. Но в еще большей степени Чехов сознавал огромную разницу между собой и записывающим Тригориным, который вот уж точно не стал бы, как Чехов, строить школы, лечить бесплатно бедных и не отправился бы даже здоровым, а не то что страдая чахоткой, за свой счет на Сахалин – инспектировать содержание заключенных и заниматься переписью тамошних жителей. И уж тем более не возился бы с начинающими писателями, не читал бы их незрелые творения и не вступал с ними в переписку (Ср.: Треплев о Тригорине, только что передавшем ему журнал с его первой публикацией: «Свою повесть прочел, а моей даже не разрезал…») 

А главное – не написал бы «Каштанку», «Степь», «В овраге», «Мужики», где даже в самой беспросветной тьме есть свет (Липочка «В овраге», Ольга в «Мужиках»…). Потому что в глубине души писателя еще сохранились ценности христианской веры, хотя уже и изрядно поколебленной. Нерушимой осталась привычка – жить с заботой о других – родителях, братьях-сестрах, мелиховских крестьянах… И, разумеется, читатели тоже входили в этот круг: Чехов развлекал их «осколками московской жизни», тревожил вечными вопросами, принуждал выдавливать из себя раба…  Надо ли говорить, что забота о других, в целом человеческая жизнь и были высшим смыслом для Чехова. Ноша тяжелая, но уклониться от нее писатель не мог.

Тригорин – рацио. Он почему таскается за Аркадиной? Да потому, что та обеспечивает ему комфортное состояние  – ни за что не отвечать, ни на что не тратиться душевно. Он может рассуждать о своей писательской обязанности «говорить о народе… о правах человека…», о «любви юной, прелестной, поэтической». Но на самом деле его не интересуют ни народ, ни права человека, ни поэтическая любовь (Нина Заречная, брошенная Тригориным с прижитым от него ребенком). Он живет для себя и собой – своими исписанными блокнотиками, своими повестушками, своими кратковременными любовными романчиками… И в этом смысле до того напоминает героя Сенчина, что даже кажется его предтечей: 

«Я сажусь за стол, будто забиваюсь в теплую надежную норку, раскрываю тетрадь – и ничего не замечаю вокруг, не слышу. Когда пытаются оттуда вытащить, отбиваюсь, царапаюсь, огрызаюсь. Передвигаться в пространстве, путешествовать, общаться с людьми не люблю, точнее, боюсь…» («Вперед и вверх на севших батарейках») Ср. с Тригориным: «Я боялся публики, она была страшна мне…»

 

3

Критик Андрей Рудалев прозу, подобную сенчинской, называет «эгоцентричной». Но что «внутри» эго? Насмешка над стереотипом «высокодуховного писателя»? Способ избавления от собственных неврозов и депрессии? Желание славы, успеха, денег? Или все-таки попытка написать свой «роман века» без всякой надежды на премиальный успех? 

Как читатель в вышеупомянутой прозе Сенчина романа века я не нахожу. Возможно, потому, что он не творит по-моцартовски другую реальность, а воспроизводит ту, которую отстраненно наблюдает из года в год, тем самым как бы удваивая её («Меня и ругают за то, что передаю действительность один в один. Требуют правды художественной, а не только жизненной…» (Из интервью З. Прилепину). 

Но, может, не случайно писатель предпочитает художественной правде жизненную? Нет, не случайно. Потому что для Сенчина литература не столько искусство слова, сколько документ, дневник своего времени. Он так и говорит о своей писательской задаче: «зафиксировать эти свои и других людей безрадостные дни…» То есть вроде бы следует завету Льва Толстого, сказавшего, что русская литература будущего станет не беллетризовать действительность, а рассказывать всё, как есть.

Но дело в том, что Сенчин не пишет всё, как есть, хотя берется и даже от имени большинства: «Жизнь большинства складывается из череды дней-близнецов, которые не запоминаются, не радуют и не огорчают…» (Из интервью Захару Прилепину). 

Интересно, по какому критерию писатель судит о безрадостности большинства, то есть того самого, к которому принадлежу и я – по маленькой зарплате, жизни в хижинах, а не в дворцах? Разве в «безрадостном» положении не случаются и свои радости? Однако радости безрадостных нет в прозе doc. Сенчина. 

Четырнадцатилетняя дочь писателя Даша, чью жизнь Роман Сенчин (документальный) дотошно описал в повести «Чего вы хотите?», спрашивает отца: 

 «– А почему ты пишешь такое?» 

Роман Сенчин (автор? персонаж?) объясняет дочери: 

«– У героя рассказа такое настроение… 

– Но написано — “я”. И его зовут, как тебя.

– …понимаешь, в художественной литературе такое случается… Это такой… н-ну, прием такой… Имитация документальности.

– Зачем?

– Как сказать… Чтобы сильнее воздействовать на читателя…» 

 

4

«Имитация документальности» (по-английски mockumentary: от to mock «подделывать» плюс documentary) – жанр, востребованный постсоветскими писателями – родился в США в пятидесятые годы прошлого века. Исследователи считают, что «это был по сути эксперимент по созданию нового способа мышления», критичного по отношению ко всему, что навязывается извне – реклама, пиар, СМИ… Но впоследствии жанр выродился и к нам в девяностые уже пришел рядящимся под настоящую, документальную реальность (типичное мокьюментари девяностых – «целитель» Алан Чумак, двухтысячных – псевдоубийство Аркадия Бабченко).

Mockumentary случилась и в повести «Помощь», где придуманному писателю Трофиму Гущину были отданы биография, поведенческие характеристики документального писателя – Захара Прилепина, того самого, кому Сенчин в начале двухтысячных давал интервью, и кто, будучи популярным прозаиком и сверстником новореалистов, активно продвигал их в издательско-читательские круги. 

Теперь Прилепин – прототип успешного писателя, и не просто писателя, а героя, по которому давно соскучились читатели и особенно читательницы. Трофим из тех, кто сам себя сделал: прошел и через бедность, и через войну в Чечне, и через партию нацболов, где за особую активность заслужил прозвище «Снаряд». Но к сорока годам заматерел, стал главой многодетной семьи, недалеко от родины предков – деревни Воскресенки, которой теперь нет на карте, построил дом, и тоже в деревне, но за крепкими стальными воротами (спасаться от своих, иначе в русской деревне нельзя), создал ультрасовременную газету, написал много книг, востребованных как в России, так и европейскими издательствами. А в конце концов занялся общественно-политической деятельностью, радуясь за собственную страну: «События в Донбассе, просто чудесное, фантастическое воссоединение Крыма с Россией… Наконец-то нытье сменилось бодростью, твердостью. В литературе повеяло новыми двадцатыми годами…»

Последний подвиг героя – спасение Новороссии, для которой Трофим собирает финансовую помощь и куда регулярно возит вещи, продукты и другую гуманитарку.

Однако за перечислением многочисленных заслуг Трофима стоит на самом деле развенчание героя. И это развенчание автор повести, на первый взгляд, проводит достаточно тонко и убедительно.

На мощном немецком внедорожнике (под стать герою) Трофим едет к родовому гнезду, которое находится по соседству с полузаброшенной деревней: семнадцать обитаемых «трухлявых избушечек» и «десяток брошенных», где «молодежи не осталось. Девушек и женщин моложе лет тридцати не было вообще, а из мужского пола болтались трое парней — Юрка, Димка и Сашка…» 

Этого Сашку и видит на обочине Трофим – жалкого, заморенного, избитого. Явный намек на того Саньку, кому прототип Трофима – Прилепин посвятил одноименный роман. Сашок просит Трофима взять его с собой в Новороссию, а тот призывает Сашка жить со смыслом и «спасать родину свою». В итоге откупается от парня пятисоткой, а позже и от его бухающих корешей, но теперь тысячью.

Дальше больше. Уже в городе, по дороге в Новороссию, его встречает старый товарищ по партии нацболов Митька Попов по прозвищу Ясир, с кем Трофим под водительством вождя Серебренко (читай Лимонов-Савенко) боролся за лучшую жизнь народа. Но после того, как четыре года назад Ясир участвовал в протестах на Манежке «после убийства в Москве русского парня» кавказцем, «который по горячим следам был задержан и очень быстро отпущен», Митька находится в розыске, скрывается в  заброшенных бараках рязанско-новгородской глубинки.

Трофим приглашает его в свою городскую квартиру, дает чистую одежду, кормит. А тот в ответ чуть ли не обвиняет его предательстве. Предательстве своего народа: «Слишком ты встрял в эту тему… в Новороссию. А про Россию вроде как и забыл… А здесь руины, разруха, бедность беспросветная…» Дескать, помощь в первую очередь нужна русской глубинке. 

О том же дочка Даша, которая просит папу свозить ее в Париж. И папа обещает. 

«– А нам денежек хватит?» – спрашивает Даша.

«Трофим остолбенел от этого вопроса, не сразу нашелся что сказать.

– Хм… Почему тебя денежки озаботили, Солнышко?

– Ну не всем же хватает денежек… У Алины Гуровой мама недавно плакала и кричала, что ей за садик нечем платить… 

– Всякое бывает, доченька, — вздохнул Трофим, погладил ее по голове. – Некоторые очень непросто живут… А у нас с тобой… Подними-ка личико. – Дарья посмотрела на него, и губы дрогнули в улыбке. — У нас с тобой всё нормально. И тебя денежки не должны беспокоить…»

«– А почему у нас всё нормально?» – продолжает допытываться девочка.

«– Потому что мы живем правильно.

– А Алинина мама, что ли, неправильно?..» 

 

Убийственная сатира! Но читала я «Помощь» в параллель с повестью «Дождь в Париже» (АСТ, 2018), и для меня «Помощь» многократно проигрывала «Дождю…» – и образом сконструированного, немилого Сенчину героя, и описательностью, и «документальным» языком, и в целом – подлинностью. В новой же повести я не замечала ни языка (признак писательской удачи), ни сюжетных или иных завлекаловок, а следовала только за ним, Андреем Топкиным, на первый взгляд, типичным антигероем, т.е. бесперспективным, не добившемся к своим сорока годам ни положения, ни финансового достатка, довольствующегося тем минимумом, каким довольствуется и большинство из нас… Но зато какая память на детали! Какое умение нарисовать картину давних лет!

Вместе с Андреем я переносилась не в придуманные, а в реальные восьмидесятые и девяностые, летала в город мечты – Париж, где так же, как и Андрей, вместо того чтобы наслаждаться парижским раем, предавалась воспоминаниям о родных пенатах… И мало-помалу возникала другая реальность – музыка русской тоски, русской души, напряжение которой в вечном поиске утерянного смысла. 

Так что прав был Роман Сенчин, утверждая, что ему лучше удаются истории на материале собственной жизни, а не чужой: 

«Новые писатели крепко (может, и намертво) привязаны к герою, по возрасту, мировоззрению, миросозерцанию очень похожему на них самих. Им трудно всерьез погрузиться в “чужую жизнь”, далеко отступить от автобиографической основы…» (из интервью Захару Прилепину). 

 

Что касается Парижа… Жизнь где-то лучше, где-то хуже, но для таких, как я, как мои знакомые, для всех, кто не люди мира, не успешные бизнес-леди и бизнес-мачо, а обыкновенные жители своего Замоскворечья (Орешкина), своих Боровичей (Горбулина), своего Кызыла (Сенчин), своей Калевалы (Ортье Степанов)… «Париж, который всегда с тобой», – это мы сами и есть.