В Европе термины «декаденство» и «символизм» не противопоставляли друг другу. «Декадентством» пренебрежительно нарекали новые формы в поэзии. В России же, после первых русских декадентских сочинений, термины разграничились: в символизме видели идеалы и духовность, а в декадентстве – безволие, безнравственность и увлечение внешней формой. Надрывно-упадническое искусство стало стартовой площадкой для революционного романтика Горького, который «на крыльях буревестника» вознесся на головокружительную высоту, оставив далеко позади и внизу неоромантика Грина, умиравшего в Петрограде от голода — дружно отвергнутого за ненужностью прекраснодушных порывов всеми издателями, кроме Павла Рымкевича. Последний его и спас, невольно обеспечив преемственность мировой линии романтизма. (*Эпизод рассказан автору сыном П.Рымкевича Д.П.Рымкевичем)
Интересно сравнить романтическую «Сказку о море» Чюрлёниса, представляющую параллель музыкальной поэме «Море» (1907), с «Песней о буревестнике» М.Горького (1901). У обоих образ моря весьма прозрачен и передает общий дух времени. Итак, «Сказка»:
«Могучее море. Велико, беспредельно, безмерно. Целое небо обводит своею голубизной твои волны, а ты, полно величия, дышишь тихо и спокойно, ибо знаешь, что нет конца твоей мощи, нет пределов твоему величию, твое бытие бесконечно. Велико, могуче, прекрасно море!» И далее о волнах: «Смотри, твои великаны встают, но и они уже не тебе принадлежат. Ты пенишься, великое море! Ветер им повелел искрошить скалы за тридевять земель, и они бегут самоуверенно, с воем и разбивают свои слабые груди о холодный камень, и гибнут; новые ряды встают и так же гибнут. Ветер сгоняет каждый раз новые стада, в конце концов надоедает ему это, бросив все, улетает со свистом вдаль…»
Существует соблазн приписать Чюрлёнису образы народных масс, жертвующих собой для общего дела, однако тут ничего подобного нет, это понятно из общего контекста творчества Чюрлёниса. Его чайки – «прекрасные мысли», как объяснял художник в письме к жене. Море — игра стихии, в общем-то. равнодушной к конкретному человеку, как и сама судьба, поглощающая утлые лодчонки, отчаянно плывущие наперекор волнам. Море живое, оно — мыслящая пучина, требующая человеческих жертвоприношений, опрокинутые небеса — тоже многоуровневые, скрывающие на дне своем тайные города. Горький же явно социален. Его чайки — образы пугливых обывателей, а никак не «прекрасные мысли», рожденные самой стихией. Далее, пожалуй, текст «Песни» подробно разбирать не стоит, поскольку он прозрачен насквозь, как вода в бухте.
«Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный.
То крылом волны касаясь, то стрелой взмывая к тучам, он кричит, и — тучи слышат радость в смелом крике птицы.
В этом крике — жажда бури! Силу гнева, пламя страсти и уверенность в победе слышат тучи в этом крике».
Горький, обладавший, по выражению Бунина, «большим, но поверхностным талантом», наблюдал за буйством стихии остраненно, как будто бы со скалы, из безопасности, его буревестник — это никак не авторское Я, «черной молнией» взмывающее над толпой. В начале ХХ века, когда Ницше был в моде, читающая публика наверняка слышала в «песне» Горького явное подражание кумиру своей юности: «Я люблю всех тех, кто являются тяжелыми каплями, падающими одна за другой из темной тучи, нависшей над человеком: молния приближается, возвещают они и гибнут, как провозвестники, — так говорил поэт устами своего Заратустры. — Смотрите, я провозвестник молнии и тяжелая капля из тучи; но эта молния называется сверхчеловек». Наверняка неслучайно и портретное сходство Горького с Ницше, и известный монолог «Человек — это звучит гордо». Помимо таланта и знания самых мрачных сторон жизни, Горький привлекал читателя идеей неординарной личности, активно противостоящей среде, которая «заела» не одного героя ХIХ столетия. Горький посмел пойти против общего течения: человека создает не среда, а сопротивление ей!
Герои его ранних произведений — сильные, бесстрашные личности. Причём герой, от лица которого ведется повествование, может быть как раз носителем общественного сознания, ханжеской морали, против которой и восстал Ницше. Так, в завязке рассказа «Старуха Изергиль» герой выслушивает в свой адрес: «…стариками родитесь вы, русские. Мрачные все, как демоны». Этому мирку мелких, окопавшихся на поверхности земли демонов противостоит мир красивых, смелых людей. Один из них, Ларра, сын орла и земной женщины, открыто попрал законы человеческого общежития, последовав совету Заратустры, за что поплатился вечным одиночеством, и ведь умереть он не мог, поскольку был не совсем человек. Ларру, или свое скрытое ницшеанское Я, Горький обрек на вечные скитания. Впрочем, сделал это не Горький, а Алексей Пешков — человек из низов, впитавший порами христианские понятия о том, что можно и что нельзя в обыденной жизни. Борясь с самим собой, он попробовал вывернуть образ сверхчеловека наизнанку, обратить его бесстрашие во благо человечеству, и — создал печальную историю Данко, который впоследствии почему-то активно использовали для революционной пропаганды, хотя образ народных масс в рассказе выписан весьма нелицеприятно: «Данко смотрел на тех, ради которых он понес труд, и видел, что они — как звери. Много людей стояло вокруг него, но не было на лицах их благородства», в финале один «осторожный человек» еще и раздавил горящее сердце ногой. Данко — вовсе не вождь народных масс, а герой-одиночка, который обречен на поражение в борьбе с косностью толпы. Незавидной представлялась Горькому судьба сверхчеловека в матушке России, и ведь он оказался прав.
Иной Данко, или человек, выведший людей из леса и еще не подозревающий о трагическом финале, появляется в «Псалме» М.К.Чюрлёниса:
«Предо мной – высочайшие вершины, голые скалы и бездны. Это красиво. Это – бесконечно красиво. Но не знаю дороги, и боязно мне. О нет, не за себя – ведь иду я, а вслед за мной уже идут другие. Господи, они за мной идут, все шествие – длинное, длинное! Один за другим – через долину и долгим речным берегом, и через поле большое, возделанное, тихое, а конец этого шествия в лесу скрывается, и шествию конца нет. Где истина, Господи? Иду, иду.
Ты явил передо мной чудеса свои – на розоватых вершинах гор, на зеленовато-серых скалах, прекрасных, как замки очарованных королевичей.
Те, кто ближе, видят ясно, те же, кто у реки или в поле – они-то когда узрят эти чудеса Твои? Или те, кто из лесу еще не вышли? Жаль мне их, Господи! Нескоро узрят они чудеса Твои, что Ты так щедро рассыпаешь вокруг.
Долог ли будет ещё наш путь, Господи? Или Ты велишь не вопрошать об этом?
Но куда идем мы, Господи? Где конец этому пути?»
А вот диалог Чюрлёниса с морем окончится трагично: в триптихе «Соната море» (1908) художник подставит свою лодочку под удар самой страшной волны, похожей на отверстую пасть чудовища, а море напишет пеной его инициалы, требуя в жертву «М.К.» — Микалоюса Константинаса.
Чюрлёнис читал Максима Горького. Произведения русского писателя становились темой для обсуждения в кругу друзей, о чём вспоминает сестра художника Я.Чюрлёните: «Они с огромным душевным подъемом спорили бывало до поздней ночи на самые разнообразные темы живописи, скульптуры, музыки и литературы. (…) Темой служили самые любимые в то время авторы: Оскар Уайльд, Эдгар По, Ги де Мопассан, О.Бальзак, Э.Золя, Ш.Бодлер, П.Верлен, Р.Роллан, Ф.Ницше, Г.Ибсен. Г.Гейне, Ф.Достоевский, М.Горький и Л.Андреев». Самому М.Горькому был симпатичен Чюрлёнис, он прямо об этом заявлял: «Мне Чюрлянис нравится тем, что он меня заставляет задумываться как литератора». Очевидно, Горький понимал, что любое значительное художественное произведение предполагает множество вариантов восприятия.
Фигуры и композиция живописного цикла Чюрлёниса «Соната моря» (1908) вызывают различные трактовки, даже такая деталь, как желтые пузырьки в «Allegro», расположенные вертикально. В них видят и кусочки янтаря, и капли на стекле маски ныряльщика. Нам же представляется, что это обычная линия прибоя, увиденная сверху, с высоты птичьего полета, то есть лежащая в нижней плоскости, а не вертикально. Чайка, «прекрасная мысль» художника, скользя над волнами, видит рыб, играющих на мелководье, и желтый песок, пересыпанный ракушками… Картины моря потому и представляется нам странными, что они даны не человеческим зрением, в них отсутствуют привычные категории сознания, сквозь которые мы привыкли созерцать природу.
Чюрлёнис взбирается по мостам и небесным лестницам столь высоко, что оттуда не видно ада, и ангелы, всякого насмотревшись за свой бесконечный век, уже равнодушны к людям. Это явно не ортодоксальная концепция рая. Впрочем, Чюрлёнис следовал путем, который указал ему и его кумир Фридрих Ницше: «Итак, вперед по пути мудрости, бодрым шагом и с бодрым доверием! Каков бы ты ни был, служи себе самому источником опыта! Отбрось неудовольствие своим существом, прости себе свое собственное Я: ибо во всяком случае ты имеешь в себе лестницу с тысячью ступенями, по которым ты можешь подыматься к познанию. Эпоха, в которую ты мучительно чувствуешь себя заброшенным, славит тебя за это счастье; она зовет тебя изведать опыт, который, быть может, будет уже недоступен людям позднейшего времени».
Вот, это время пришло. Но разве мы не ощущаем себя столь же заброшенными?