Лемпи рассказала о том, о чем молчала всю жизнь. В их ингерманландской семье не принято было выражать свои чувства – ни любовь, ни горечь. Детей сызмальства учили работать, а не жаловаться. Она и не жаловалась. Она последовательно излагала, что да как, подводя итог своей жизни. Но я была поражена, сколько же пришлось претерпеть этой женщине.
Несколько дней назад, возвращаясь с работы, очень долго ждала на остановке свой автобус на площади Кирова, замерзла и наконец решила поехать на «шестом» троллейбусе, он идет через вокзальное кольцо, потом сворачивает на Первомайский, но, в общем, до дому на нем добраться можно. Поехала. И вдруг мне очень понравилось катиться вверх по Ленина к вокзалу по вечернему заснеженному городу. Улица ярко освещена, цветные огни играют в искорках свежего снега… А потом навстречу вынырнуло восстанавливаемое здание поликлиники, и я неожиданно обрадовалась этому зрелищу как чему-то очень знакомому, почти утраченному, но вот поди ж ты, кое-что возвратимо, оказывается. К сожалению, только кое-что. И вот это возвращенное потянуло цепочку воспоминаний. Поликлинику №1 я посещала все свое детство. В те времена город для меня ограничивался пятачком междуречья в ширину, а в длину – проспектом Ленина. За железной дорогой я почти что и не бывала.
Я выросла на улице Куйбышева, в некогда элитном доме постройки 1960 года. Квартиры в нем получали деятели культуры, науки и искусства, наша семья въехала в него, когда папа защитил кандидатскую диссертацию по Парижской коммуне, однако это к слову.
Мы жили на пятом этаже в кв.12, а по соседству в кв.13 жила семья Хухка: хозяева – Лемпи и Матвей Хухка, а также их сын Алик, чуть постарше меня. Мы с ним здоровались, но нельзя сказать, чтобы дружили.
В шестидесятых в доме еще были дровяные плиты, а в ванной дровяной титан. Газ и горячую воду провели гораздо позже. И еще: несмотря на то что дом считался элитным, в нем был целый отсек коммуналок, и даже в отдельных квартирах в межкомнатные двери были врезаны замки – на случай, если комнату займет другая семья. На нашей площадке четырехкомнатная квартира №11 была отдана под общежитие медиков, которые приезжали в Петрозаводск из районов повышать квалификацию, поэтому в той квартире происходило все, что только может твориться в общежитии. На лестнице все время кто-то курил или даже посиживал подшофе, вдобавок на лестничной клетке стояли ведра для пищевых отходов – раздельный сбор отходов тогда уже практиковали! – и смердели эти ведра порядочно, так что обстановка была далеко не элитарная.
Финская семья Хухка отличалась как раз опрятностью и каким-то нездешним спокойствием и подчеркнутой интеллигентностью, хотя Лемпи и Матвей были простыми строителями, Матвей при этом частенько закладывал за воротник, но как-то тихо. Возвращался домой и заваливался спать, никогда не буянил, разве что громко смеялся, и смех его сыпался отрывисто, как горох по полу: «Га-га-га». Одна из стен между нашими квартирами не капитальная, а картонная, поэтому все слышно буквально до слова, но такова особенность советского строительства.
Дело в том, что Лемпи Хухка принимала участие в строительстве нашего дома, поэтому знала, что полгода он стоял без крыши. Его поливали дожди и засыпали снега, а завершали стройку впопыхах, как всегда, тяп-ляп, вот и результат. Однако кто бы не радовался, когда ему бесплатно давали двухкомнатную квартиру, да еще в центре города.
Лемпи Петровна, тетя Люба, для меня с детства была образцом хорошей соседки. Во-первых, если она что-то пекла, то обязательно угощала нас. Просто звонила в дверь и передавала тарелку печенья или плюшек. Причем ее невозможно было застать в грязном халате или бигудях. В домашнем платьице, с аккуратно уложенной прической, она как будто тщательно готовилась к фотосессии, однако это был ее повседневный облик и особая стать, которую она поддерживала до глубокой старости.
Если бы про тетю Любу решили снять кино, ее роль хорошо бы удалась актрисе Карине Андоленко. Когда я вижу ее на экране, всякий раз вспоминаю Лемпи Петровну – такое же тонкое удлиненное лицо и светло-русые волосы.
Я в детстве мало что понимала в семейной жизни, но мне так представлялось, что Матвей выпадает из семейного портрета Хухка. Был он молчалив, упрям и угрюм. Говорил, только если его спрашивали, да и то очень коротко. В прихожей у тети Любы висел ее портрет в молодости, я все заглядывалась на фото и думала, почему она вышла замуж за Матвея, могла ведь за кого угодно, наверное.
Алик в школе учился неважно, потом поступил в 1 ГПТУ, оно было у нас через дорогу. По вечерам он кухне слушал «Голос Америки» – поймать волну было не так и сложно, но мне мама запрещала – узнают, еще из комсомола исключат. Алику на комсомол было глубоко плевать. У него еще диски случались дефицитные, которые он каким-то образом доставал, от него я услышала про Элвиса Пресли, однажды он даже просил меня перевести статью про Элвиса.
Журналы на финском Лемпи привозила из Финляндии, у нее были там родственники. Ничего особенного в то время – в семидесятые многие ездили к родственникам в Финляндию. Лемпи и сама одевалась в Финляндии, и Алика одевала, и кое-что привозила на продажу. Тоже ничего особенного: импортные шмотки можно было купить только с рук. Наверное, во многом благодаря тете Любе моя мама решила, что в Финляндии – точно рай без очередей и всякого дефицита, в котором все люди такие же, как наша соседка Лемпи, интеллигентные, доброжелательные, ухоженные. Поэтому мама, по ее собственному выражению, «отдала меня на финский», то есть решила, что я поступлю в университет на отделение финского языка. Своей воли я тогда не имела. Кем хочу стать, представляла смутно, да и изучать иностранные языки мне нравилось. Мама думала, что вот я выучу финский, выйду замуж за финна и свалю из СССР к едрене фене. А она потом тоже ко мне в Финляндию переедет. Однако вышло иначе, и это, наверное, к лучшему. Финляндия – не моя страна.
Или, скорее, моя страна – это наша, местная Финляндия, в которой прошла моя юность. В ней и вывески были на финском, вот на том месте, где теперь банкетный зал «Свердловъ», был магазин с вывеской Liha-kala, то есть «Мясо-рыба», его, конечно, быстро переименовали в «ни рыбы, ни мяса». Но в той исчезнувшей стране на улице еще можно было слышать финскую речь, и за стеной у нас говорили по-фински, особенно когда к Лемпи приезжали родственники. И когда мне теперь случается делать переводы с финского, я возвращаюсь в свою юность. А еще все чаще ловлю себя на том, что про себя разговариваю по-фински с мертвыми. Потому что в живых почти никого не осталось, с кем тут еще можно поговорить. И я тоскую по той стране.
Алик отслужил а армии, пошел работать в милицию, женился. Но почти каждый день прибегал домой к Лемпи. Это было очень заметно, что он очень тоскует по матери и по тому быту, который был в его родном доме. У него уже и дочери родились, а он все никак не мог оторваться от матери. Однажды Лемпи рассказала, что Алик принес ей букет цветов, потому что ему приснилось, будто она умерла, и он во сне чуть с ума от этого не сошел.
Так катилась вперед жизнь. Перестройка грянула, СССР развалился, финнов-ингерманландцев пригласили на историческую родину, и где-то в конце девяностых Лемпи и Матвей переехали в Финляндию, а Алик остался здесь, потому что «нечего мне в этой Финляндии делать». И вроде бы в Финляндии для семьи Хухка все сложилось благополучно: они получили социальную пенсию, им выделили квартиру, правда, заняться в Финляндии было действительно нечем. Матвей целыми днями сидел у окошка и, едва заприметив на улице какое-то движение, говорил: «No jo-o», а больше вообще ничего не говорил.
Где-то в самом начале этого века Матвей решил съездить в Петрозаводск, чтобы сделать в квартире ремонт. Зачем? Наверное, засиделся без дела, как раз и новые стройматериалы в наших магазинах появились. Матвей работал на совесть. С утра до позднего вечера стучал молотком, что-то пилил, красил, клеил, постелил новый линолеум, поставил вторую дверь… Эта дверь его и подвела. Она открывалась наружу, почти что прямо на лестницу. И вот, закончив работу, Матвей решил пойти в магазин, вышел за дверь… и оступился. Нога соскользнула со ступеньки, и он рухнул вниз по лестнице головой вперед.
В тот день я была у мамы. Ей как раз должны были привезти комод, и когда на лестнице раздался грохот, мама решила, что это рабочие уронили комод. Я вышла на площадку – под лестницей лежал Матвей с разбитой головой.
Когда приехала скорая, пожилой врач раздраженно сказал: «Ну, вы, конечно, не знаете, как его зовут. И спрашивать не стоит». Эти слова меня даже обидели, хотя обижаться было ни к месту. Но ведь Матвей был нам почти как дальний родственник, он жил за стеной и был свидетелем нашей жизни. Я ответила, что его зовут Матвей Семенович Хухка и что он 1925 года рождения. Врач очень удивился, что я это знаю. Тело положили на носилки и унесли.
Лемпи приехала на похороны из Финляндии. Вошла в квартиру и поразилась, какой прекрасный ремонт сделал Матвей. В гостиной он повесил на стену картинки в ряд. Среди них последней висела икона, а рядом с ней портрет Лемпи. Наверное, Матвей таким образом выразил свои чувства. Иначе не умел.
В тот приезд Лемпи отдала мне тетрадку со своими воспоминаниями. Она никогда ничего не писала, а тут вот решила. Записки начинались так: «Наверное, мне стоит начать писать, иначе я просто сойду с ума…» Лемпи написала свою жизнь с ранних лет, с самого детства в деревне Воутила Ленинградской области. Причем, очень хорошо написала. Я как редактор читала множество мемуаров, но эти написаны были по-настоящему стильно, даже с юмором.
Лемпи рассказала о том, о чем молчала всю жизнь. В их ингерманландской семье не принято было выражать свои чувства – ни любовь, ни горечь. Детей сызмальства учили работать, а не жаловаться. Она и не жаловалась. Она последовательно излагала, что да как, подводя итог своей жизни. Но я была поражена, сколько же пришлось претерпеть этой женщине, которую язык не повернулся бы назвать старушкой. Я заново открыла для себя тихую интеллигентную Лемпи.
Воспоминания мы потом опубликовали в журнале «Север» (№ 5-6, 2003 г., стр.190 — 203), далее я цитирую по журналу:
«В субботу 21 июня я сдала последний экзамен. На следующий день объявили, что немецкие войска вторглись в СССР. Сначала мы думали, что война продлится несколько дней, говорили, что Красная армия непобедима. Возле деревни Скворицы начали строить аэродром на картофельном поле. С продуктами уже была нехватка, так мы этот картофель собрали и повезли продавать. Очередь стояла за ним – я еще папе рубашку купила, серую, с косым воротником. Помню, как папа радовался. Говорит: «Вот дожил, дочка мне рубашку купила». Никакого аэродрома построить не успели, немцы так быстро продвигались. (…) Со Скворицы стреляли в сторону Куйдузы. Во время такого обстрела мужчины вышли во двор посмотреть, откуда стреляют. Прилетел снаряд, соседского Колю убило, снесло полголовы. Папа пришел в убежище весь бледный, он рядом с Колей стоял…»
Потом был голод и все, как при немцах. Пекли лепешки с картофельными очистками и цветами клевера. Меняли у немцев землянику на продукты. Однажды удалось заполучить целое ведро гороховой муки. «Тогда очень есть хотелось, огород копала, а в желудке так жжет, ну прям огнем горит…». Но что интересно, и в войну женщины не забывали наряжаться: «Мама выменяла где-то белый парашютный шелк и сшила мне блузку. А свою черную юбку переделала на меня. Еще был у меня красный атласный жилет с блестящими крючочками. Беженка одна дала за то, что мы ее покормили»…
Может быть, кто-то скажет: тоже мне нашли чем заняться. Тут жрать нечего, а они… А они вот просто не желают терять человеческий облик. Когда человеку становится наплевать, как он выглядит, начинается распад личности. Об этом, в общем-то, немало написано. (В Финляндии женщины во время войны из парашютного шелка, брошенного нашими диверсантами, изготавливали абажуры). Может быть, и так, что попытка украсить себя и свой дом – своеобразное противостояние лишениям, унижениям и самой войне. Это тоже факт самостояния личности, когда иного не остается.
Лемпи не питала иллюзий по поводу человеческой природы: «2 октября 1942 года рано утром немцы велели нам за два часа собраться. У мамы топилась печка, пришлось потушить, тесто осталось в квашне, а куры брошенными. Мама отправила меня отвести корову тете Марии, ее семью еще не высылали. Мы думали, она успеет корову продать. Она и продала, но от нас скрыла. Что уж говорить о чужих людях, когда свои так поступали».
Переселенцев погрузили в товарные вагоны, состав отправился в сторону Нарвы. «В Веймари паровоз отцепили на заправку, люди высыпали из вагонов. Вдруг в небе возникли три самолета и давай бомбить состав. Она кружились так низко, что мы различили красные звездочки на крыльях и как кидали бомбы. Но ведь и летчики видели прекрасно – в поезде в основном женщины и дети. Все бросились врассыпную, а куда бежать? Вокруг только мелкий кустарник». Я не сомневаюсь, что именно так все и было – Лемпи не склонна была фантазировать, и с памятью у нее было все в порядке. Текст всегда говорит о человеке больше, чем он сам хочет сказать. Так вот воспоминания, написанные Лемпи уже в преклонном возрасте, свидетельствуют о том, что деменцией она не страдала, мысли излагала внятно, а эмоции не зашкаливали. Четко, ясно, даже слегка суховато, как и подобает настоящей финке. Это я такое длинное пояснение пишу, предчувствуя реплики, что, мол, выдумала все эта твоя Лемпи. Не могли наши самолеты детей расстреливать. Ну, война есть война. Жалость и милосердие на войне – скорее исключение, не стоит их ожидать даже от своих, тем более эшелон был немецкий и следовал в Нарву в пересыльный лагерь.
В Нарве мертвых похоронили, а живых поместили в концлагерь Клоога, затем морем повезли в Финляндию. «Впереди шел военный корабль, за ними следовали два остальных. Говорили, что в открытом море подводная лодка выпустила по нам торпеды, но, благодаря шторму, они прошли мимо. Я все время находилась на палубе, в трюм невозможно было заглянуть из-за запаха рвоты».
Потом был еще один карантинный лагерь в Финляндии с двухэтажными нарами и кое-каким питанием. «Там я прошла конфирмацию, и обоих братьев крестили. В церкви во время конфирмации у меня в туфле выступил гвоздь, а уйти было нельзя. Гвоздь, наверное, был ржавый. Нога распухла. Поднялась температура. Я попала в больницу с заражением крови, мне сделали операцию на ноге». Так Лемпи рассталась со своей семьей – мать и двух братьев отправили на работу на фанерную фабрику, а Лемпи после выписки приблизительно объяснили, где это. Стояла глубокая зима, мороз, а она отправилась в путь в одних туфельках, было ей всего шестнадцать лет. В поезде какие-то женщины накормили ее.
«Поезд прибыл на станцию Селянпяя в шесть вечера. Деревня, где жила моя семья, находилась километрах в семи от станции, идти нужно был через лес. Я всю дорогу бежала не глядя по сторонам. Над головой было звездное небо. Наконец показались дома. Я постучала в один, мне открыли. Я спросила, живут ли у них ингерманландцы. Мне ответили, что нет. Я села на крыльцо и разрыдалась. Думала, куда же я пойду. Тогда меня пригласили в дом и принялись утешать. Хозяин обещал съездить утром на станцию и все разузнать. Они пригласили меня за стол, предложили еду, но мне было не до еды. Бабушка положила меня с собой спать, пока я не уснула, все гладила меня по голове». На следующий день Лемпи отправилась по шпалам еще за семь километров в поселок Вуохиярви – хозяин разузнал, куда отправили ее семью, и благополучно добралась.
Вот я давно убедилась, что в трудный момент человека чаще всего спасают не службы, которые для этого созданы, и не госучреждения, ведающие перемещением и жизнеобеспечением граждан, а самые простые люди. Сколько раз мне самой помогали те, кто находился не в лучшем положении, чем я. По сути Лемпи была пленной в стране, выступавшей на стороне фашистской Германии, но для обычных финнов она была просто девочкой, нуждавшейся в помощи. Пусть им за это легко будет на том свете.
В поселке Воухиярви пленным выделяли отдельные квартиры и по праздниками давали дополнительные талоны на масло. «Помню целую гору масла на тарелке. Я у мамы спросила, можно ли поесть, сколько хочу. Мама разрешила. После этого я долго не могла смотреть на масло».
На фанерной фабрике Лемпи сперва определил варить клей. Руки покрылись коростой, она попросилась на другую работу, ей ответили: «Ступай обратно в свой лагерь, если не нравится». И все-таки после осмотра врача ее перевели в цех, где сушили фанеру. В общем, жизнь в поселке Вуохиярви была более-менее сносной. Молодежь собиралась в кафе, устраивала танцы, хотя официально танцы были запрещены. Ездили в кино на поезде в Коуволу, за покупками тоже.
«Осенью 44-го Финляндия заключила мирный договор с Союзом, и нас готовили к отправке обратно в Россию. Из Союза приезжали представители, рассказывали, как нас хорошо устроят. Мы поверили и поехали. Видно, мало еще повидали мучений. Даже в страшном сне нельзя было представить то, что нас ожидало».
И вот опять я сижу и думаю, зачем СССР понадобилось возвращать домой ингерманландцев, если дома они сразу же стали лишними? Раз уж назвали пленных предателями, так пусть бы уже и оставались в Финляндии. Или советской стране нужна была дешевая рабочая сила, но прямо заявлять об этом было как-то не комильфо, вот и насочиняли баек. Нет, я действительно не понимаю государственной логики. Или взять еще литовских переселенцев, которых забросили в верховья Енисея, и они строили дом изо льда, потому что больше не из чего было. Простите людоедское предложение, но почему их сразу просто не расстрелять в глухом лесу? Зачем ставить на учет, пытаться организовать что-то вроде колхоза? Я так подозреваю, что у советской власти были некие селективные планы – вывести такую породу людей, которые могли бы трудиться день и ночь на минимальном пайке и в экстремальных условиях. Кто не способен мутировать – сам помрет, а мутировавшие дадут жизнеспособное потомство… И знаете, кажется, получилось. Новое поколение советских людей действительно выросло жизнестойким. Однако вернемся к Лемпи.
По возвращении в СССР ингерманландцев разбросали по деревням в помощь хозяевам. Правда, выделили не отдельную квартиру, а угол в избе. Там вся семья переболела тифом, а у Лемпи еще случился тромбофлебит. «Нас с братьями спасло то, что мы хорошо питались в Финляндии. И организм не был ослаблен(…) У нас был огород за деревней у дороги. Однажды теплым днем я поливала грядки, вдруг смотрю: о стороны станции всадник скачет и орет во все горло: «Победа! Война кончилась!» Люди все бросили и побежали на станцию. Там уже вещал громкоговоритель, но ничего не было слышно: люди так ликовали. Вечером были танцы на площади. На многих девушках вместо платьев были ночные сорочки, которые им прислали из Германии. Откуда же им было знать, что это можно надевать только ночью?»
Однако победа не принесла облегчения. Жизнь становилась все сложнее, есть было почти нечего. За продуктами ездили в Эстонию, но на целый год не напасешься. «Мама на трудодни в колхозе получала отруби и льняное семя. Дома на ноябрьские праздники тушеная свекла с брусникой и лепешки из отрубей». А еще нужно было каждый месяц отмечаться в районном центре в КГБ, а в паспортах у спецпереселенцев стояла статья 38, которая означало, что им многое запрещено, в том числе говорить по-фински. Однажды Лемпи решила навестить родную деревню, ей велели оттуда убираться в 24 часа. Уехали с подругой в Эстонию, там удалось устроиться на работу, возить бревна с вырубки на станцию за 12 километров. В Эстонии жилось сытнее, к осени картошка поспела, насолили огурцов. Но в 47-м году к ним явились какие-то люди, перечеркнули эстонскую прописку, грозились отправить в Сибирь. Потом узнали, что в Пскове можно жить. «Мы с Айно отправились в Псков, узнали, что там разрешается жить. Устроились в общежитие, определили нас в ученики штукатуров. Зарплаты только на хлеб хватало. На стройке мы воровали отрезки досок и продавали их на рынке».
В 48-м к Лемпи приехал брат из Эстонии, сказал, что никто их не выселяет и что жить по-прежнему можно. Лемпи решила вернуться в Эстонию, расчет на стройке ей не дали, тогда она уехала самовольно в Тарту и там попала… в тюрьму за этот самовольный уход со стройки. За что же наше государство мстило юной девушке Лемпи? За то, что работала на финнов и ела их масло. А больше не за что. Впрочем, наверняка постарались и местные начальники, надо ж было продемонстрировать собственную власть. Самодурство – удел людей мелочных и недалеких, которые не могут проявить себя иначе, кроме как наводя железную дисциплину в своем ведомстве. Чтоб вы и чихнуть не смели без моего ведома! Таких начальничков советская власть наплодила предостаточно. Их и сейчас в избытке.
Пока Айно сидела в тюрьме, подруги ее завербовались в Петрозаводск. Таким приветливым в те времена был наш город, что принимал всех гонимых. Папу моего как сына врага народа после окончания ЛГУ тоже никуда на работу не брали, а вот в Петрозаводск пригласили.
«Приехала я в Петрозаводск 7 мая, ночевала у Айно с Ольгой в общежитии, на следующий день пришла справляться насчет прописки. Узнали, что прописка временно прекращена в связи с большим наплывом вербованных. Айно уговаривала меня подождать, но я отправилась за 20 км в Чалну, в строительную контору. В Чалне мне выдали 1000 или 1200 рублей подъемных. Возвратившись в Петрозаводск, я купила пол-литра молока и полкило печенья. Это я так полакомилась. Остальные деньги я выслала маме в Эстонию. Она купила корову у хозяев, у которых иногда работала. Хозяева были рады продать корову, иначе бы ее забрали в колхоз».
Лемпи просто рассказывает, как оно было, не делая никаких выводов. Но вот я опять спрашиваю, какой же смысл был в том, чтобы просто не позволять людям спокойно жить и работать в своей стране. И почему в одном месте все вдруг оказалось просто, а в другом – сложно? Но этого уже не объяснит никто.
В Чалне Лемпи строила железную дорогу для леспромхоза, рубила сучья. В Чалне он познакомилась с Матвеем. Вот тут начинается очень странная история. Матвея Лемпи приметила еще в Петрозаводске, когда регистрировалась в приемном пункте. Просто подумала: интересный парень. А в Чалне они с подругой однажды корчевали пни, пошел дождь, и они укрылись на крыльце барака. Туда же прибежали два парня, Павел и Матвей. Лемпи они оба понравились, но за ней сперва ухаживал Павел, потом с ним несчастье случилось на железной дороге. А Матвей вскоре уехал в Петрозаводск на завод «Авангард».
Вскоре и они с подругой перебрались в Петрозаводск: в городе требовались штукатуры. «Как-то иду по улице, а навстречу Матвей. Поговорили, и стал он приходить к нам в гости, приглашал в Финский театр. Помню, смотрели «На сплавной реке». Матвей был слегка навеселе и хохотал с петушиным переливом. Не знаю, как я вытерпела до конца. Он мне разонравился. Замечу его и выбегаю через дверь в другом конце коридора». А потом Матвей уехал в Ленинград и пропал на несколько лет.
В 50-х годах Лемпи строила Муздрамтеатр, мясокомбинат, Дом физкультуры, кинотеатр «Строитель», типографию им. Анохина, жилые дома. Она возводила наш город своими руками. Механизации на строительстве почти не было, мешки с цементом приходилось таскать на себе.
«Работали с песнями. Ведь мы были молоды и здоровы, несмотря на все невзгоды. (…) Мы с подругами не пропускали ни одной премьеры, хотя надевать приходилось все то же домотканое платье. Билеты были дешевые. В Финском театре после спектакля всегда устраивали танцы. Как-то под самый конец появился Матвей, веселый такой. Поздоровались, он рассказал, что долго был в командировке в Ижевске. Потом сам признался, что наврал: на самом деле жил в Ленинграде, даже успел жениться. А почему он с женой расстался, я и сейчас не знаю».
Такой был человек Матвей Семенович Хухка. Как пишет Лемпи, «не знаю, любил ли он меня. Мне кажется, ему хотелось семью создать, годы-то уже поджимали. Меня многие сватали, но – не лежала душа. 2 января 1959 года Матвей пришел с мандаринами, конфетами и бутылкой вина, на этикетке которого был нарисован медведь. Говорит: «Давай отнесем заявление в ЗАГС и показывает мне бланк, в котором «Матвей» через мягкий знак написано. Я возмутилась: «Что же ты такое написал?» Откуда же мне было знать, что он почти безграмотный? Он тогда ушел не простившись».
А Матвей грамоту плохо знал, потому что происходил из раскулаченных. Отца расстреляли, детям дорога в коммунизм была закрыта. Во время войны Матвей сумел устроиться в Ленинграде на завод, который выпускал снаряды. Уволился, когда от голода не мог стоять. Через Ладогу его эвакуировали на носилках.
Обиженный Матвей не показывался две недели.
«Как-то прихожу в обед, а он стоит на площадке. В квартиру зашел, я разогрела суп и гречневую кашу. Предложила ему, но он отказался. Все сидел против меня – и молчал. Я говорю: «Извини, мне надо идти». Он уже в коридоре меня обнял, говорит: «Давай поженимся». Я ему: «Сколько раз можно предлагать?» А он в ответ: «Я старался тебя забыть. Есть красивые, есть молодые. Но твои глаза меня везде преследуют». Не знаю, было ли это объяснением в любви. В течение жизни я ничего другого от него не слышала».
Да и никто ничего такого от Матвея больше не слышал. Для него это была очень длинная и воистину красивая фраза. Видно, действительно допекло человека.
А когда Лемпи в роддоме с Аликом лежала, Матвей их встречать не пришел. Забыл! Явился домой только под вечер, пьяный… И ребенок был беспокойный. «Я возьму сына Алика на руки и сижу на кухне. Сосал он большую соску с дырочкой с таким свистом, что мне становится смешно. Однажды он засмеялся мне в ответ. Сидим и смеемся, а утром мне работу…»
Так и прошла жизнь: Лемпи и Алик. А Матвей где-то сбоку. Это даже на семейном фото заметно. Зато Матвей семью обеспечивал буквально всем, часто ездил в командировки в Таллинн, посылал оттуда продукты, однажды холодильник отправил багажом. Достаток в семье был для него делом чести. И никогда даже и подумать не мог, что Лемпи просто терпит эту свою жизнь. «Иногда случались моменты, когда я задумывалась, а стоит ли продолжать жить». Но она жила. Пекла пироги, вязала удивительные пестрые пледы, укладывала волосы и даже в восемьдесят лет старалась хорошо выглядеть.
Когда, похоронив Матвея, Лемпи вернулась в Финляндию, ее выселили из муниципальной квартиры и как одинокую старушку поместили в Дом престарелых. А там такие старички проживали, что писали в штаны, и слюна изо рта текла. Финскую благотворительность частенько зашкаливает, и главное, что доказать ничего нельзя. Никто и слушать не станет.
Тогда Лемпи вернулась в Петрозаводск. Не только к обычной жизни, она вернулась на родину, где ее ждал сын Алик. Лемпи радовалась, что вернулась. Потому что у нас тут очень весело, и такие нарядные по городу ходят люди.
Через пару лет она умерла в больнице от желудочного заболевания – ее настигло эхо войны.
После ее смерти Алик стал сильно пить и через несколько лет тоже умер. Его однажды нашли во дворе. Думали, пьяный лежит, а он был уже мертвый. Алику было только пятьдесят с хвостиком. Но он не смог жить дальше. Потому что, несмотря на жену и двух дочек, главной женщиной в жизни Алика оставалась Лемпи.
Так завершилась история этой семьи.
В подъезде на подоконнике стоял горшок с цветами, которые поливала Лемпи, а потом Алик. Когда его не стало, я забрала себе этот горшок, иначе бы растение тоже погибло. Теперь я поливаю его в память о Лемпи.