Нерешительно помявшись, я подошел ближе. Достал из портфеля булочку и, робея, протянул её женщине.
— У меня нет денег… вот за эту книгу… можно? Если можно… — и замолчал, затаив дыхание.
***
Окунувшись в терпкий аромат цветущих апельсиновых деревьев и в синеву Средиземноморья, раскинулся город Малага. Шепчутся на ветру шапки высоких пальм. Солнце светит, небо сияет. Толпы туристов прохаживаются по улицам, рассматривая витрины, где выставлены на обозрение дорогие безделушки. Но вдруг запруженные народом улицы начинают пустеть. Закрываются решительно все магазины. Три часа дня. Сиеста! — время это для испанца священно.
Следуя принципу «в стране, по законам страны», мы тоже отправились на сиесту, остановив свой выбор на трактире, принадлежащем уроженцу Малаги, покорителю Голливуда актеру Антонио Бандерасу.
В трактире было шумно. Играла музыка. Из динамиков звучала гитара в ритме каблуков и кастаньет. Расплавленный солнечный ритм фламенко пронизывал трактир, создавая атмосферу вечного праздника. Этим своим удивительно радостным отношением к жизни импульсивные испанцы с лёгкостью заражают и других.
Пробравшись между столами, за которыми посетители разговаривали, активно жестикулируя, пили вино, смеялись, мы отыскали свободный стол. По соседству обосновалась многочисленная испанская семья. Молодая пара, видимо, муж и жена, окруженная ароматом экзотических духов, аккуратно причёсанная бабушка-старушка: маникюр, пальцы в перстнях, запястья в браслетах. Возле стола коляска с малышом, рядом с коляской, на полу, шалят и визжат, хоть уши зажимай, две девочки-погодки лет двенадцати. Расшалившихся чад прилежно «пасёт» дедушка с посеребренной густой шевелюрой и фигурой тореадора. Старик очень колоритный, словно персонаж из пьесы Лопе де Вега.
Я глядел на него, а из глубины памяти как-то сами собой всплыли слова романса, из спектакля «Валенсианская вдова», когда-то шедшего на сцене Омского драматического театра:
Наш древний род в Кастилии
Прославлен с давних пор.
Сродни моей фамилии
Сам Ситко-пэадор.
По всем дворам, во все века,
Энрико славилась рука.
Но у меня, у старика,
И внука нет пока.
Хотел в наследство рыцарю
Я дать и плоть, и кровь.
Но наказал девицами
за грех меня господь!
По всем дворам, во все века
Отцы лелеяли сынка.
А у меня, у старика,
И внука нет пока.
Память нарисовала и артиста, исполнявшего этот романс. А исполнял он его проникновенно, глубоко вжившись в образ старого идальго, удручённого несправедливостью судьбы. Казалось, герой его уже совершенно махнул на всё рукой. Увиделось и худое лицо его, и глаза, полные тоски.
Глаза же старика, сидящего за соседним столом, в отличие от того драматургического персонажа, пели совсем другое. В них прыгали смешливые лучики.И на губах играла сладкая улыбка. Потягивая из бокала искрящееся вино, старик гордо и влюблённо поглядывал на своих внучек, и лицо его сияло беспредельным счастьем. Было видно, что никакая проказа детей не может вывести его из себя. Чем громче они кричат, чем быстрее бегают — тем лучше.
Меж трактирными столами сновал толстенький, кругленький как колобок официант с живым, радостным лицом. Ну Санчо Панса, да и только! В каждом его движении чувствовались легкость и гостеприимство. Докатившись до нас, не переставая добродушно улыбаться, он поприветствовал нас на языке Сервантеса и поставил на стол блюдо с румяными пухлыми булочками!
Я протянул руку, чтобы взять аппетитную испанскую сдобу, но от неловкого движения одна из булочек скатилась с блюда на пол и, сопровождаемая весёлым визгом шалящих на полу детей, покатилась прочь, ненароком разбудив во мне далекие детские воспоминания. Я машинально искал глазами закатившуюся куда-то булочку, а воспоминанье уже билось, рвалось наружу из памяти, увлекая за собой и возвращая далеко ушедшее военное детство.
И вот я уже бегу изо всех сил, бегу в знакомый до боли мне мир, где еда ценилась на вес золота.
При входе на Казачий рынок на притороченной к обезноженному телу платформочке с колёсиками, неподвижно и внушительно восседал широкий в плечах инвалид в замызганном матросском бушлате и бескозырке. На впалых щёках многодневная щетина, лицо дерганое, нервное. Он был тут как рыба в воде. Просил милостыню своеобразно: смиренно, но настойчиво. Заметив приближающегося человека, нараспев, хриплым голосом просил, поначалу мирно и спокойно:
— Товарищ, поможем…
Если человек делал вид, что не слышит, в глазах матроса разгоралась злость. Он смотрел на прохожего устрашающим, мутнеющим взглядом. Правая щека начинала мелко подёргиваться, из горла вырывался хрип, и в голосе появлялись нотки угрозы. Моряк, сжимаясь в трясущийся комок, рявкал:
— Поможем, товарищ!!
А уж если и это не действовало, и человек пытался прошмыгнуть мимо, торопливо ускоряя шаг, злость матроса перерастала в бешенство:
— А ну-у, бля-я, поможем!!! — и в адрес прохожего извергалась витиеватая матерная тирада. Такая отборная брань, такой заковыристо-виртуозный мат!
В тот день невдалеке от безногого матроса, на завалинке парикмахерской, сидела неподвижно как изваяние, аристократично выпрямив спину, одетая аккуратно, но бедно женщина, с задумчивым и печальным лицом, явно из «бывших». Лицо худое, истощенное, покрыто густой сеткой морщин. Одна из той многочисленной армии русских интеллигентов, наиболее честных и совестливых, наиболее образованных, а ныне окончательно отброшенных на край жизни людей. Одета она была в дышащее на ладан пальто, некогда элегантного покроя и фетровые поношенные боты. На голове траченная молью фетровая шляпка нэповских времён.
Стараясь не реагировать на ругательства безногого матроса, она устало глядела перед собой на разложенные для продажи остатки былой роскоши: вазочки, статуэтки.
А у ног ее лежали не просто металлические вилки и ложки, а старинное серебро. Не дешевые тарелки, а разрозненные предметы старинного сервиза. Глядела туда, в ушедшее время, где всё было лучше, всё было иначе…
Обойдя стороной безногого матроса, осторожно, даже, можно сказать, воровато зыркая на него, у разложенных перед женщиной предметов остановилась неопрятная, отечная баба с лошадиным багрово-пропитым лицом и тёмными усами над верхней губой. Личность в городе известная. О ней, об этой спившейся партийке, бывшей красной партизанке, когда-то воевавшей против колчаковцев, ходили пугающие слухи: «Стукачка, оговаривает неповинных людей».
Еще раз оглядевшись, партизанка упёрлась неподвижным змеиным взглядом в женщину. Смотрела недобро из-под редких бровей. Взгляд цепкий, колючий.
Женщина инстинктивно съёжилась, испуганно глядя на стукачку.
Партизанка нагло и нарочито пнула ногой жестяную коробочку монпансье, из которой высыпались пуговицы, нитки, булавки и бог знает что ещё, пригрозила:
— Смотри, контра, вякнешь!
Жуликовато, цепким взглядом обшарила разложенный товар, наклонившись, взяла в руки серебряную сахарницу. Повертела её скрюченными подагрой пальцами, зыркнула глазами в сторону матроса: не видит ли? — и стала прятать сахарницу за пазуху.
Матрос гаркнул хрипло:
— Эй ты, короста, положь на место и отчаливай!
— Да пошел ты на хрен, обрубок! — визгливо и зло огрызнулась партизанка.
— Положь я сказал по-хорошему и топай отсюда, зараза гнойная, не то зенки твои поганые натяну на твою партизанскую жопу!
— Страшно, аж невмоготу. Прямо куда деваться! — съёрничала партизанка.
— Ну, душегубка, бля-я, держись! — с полоборота взвился матрос, и каталка его, дребезжа и подпрыгивая, рванулась с места. Крупными руками с широкими запястьями и сеткой набухших вен, отталкиваясь деревянными колодками от талого снега, зло матерясь, матрос катил на своей платформочке к пьяной бабе. Его глаза горели недобрым, свирепым огнём. Он почти уже подъехал к партизанке, как вдруг его платформочка зацепилась за что-то. «Едрёна вошь!» — и он полетел лицом в талый снег.
— Ежей тебе пугать своей безногой жопой! — презрительно процедила партизанка, глядя на его падение. — Ну давай, подымай свой вонючий зад! Да не спеши, быстро поедешь — тихо понесут! — и язвительно загоготала. Отсмеявшись, посмотрела на интеллигенцию. Швырнула к её ногам сахарницу. С тихой яростью, потревоженной змеёй прошипела:
— Чё зенки-то вылупила?
В глазах испуганной женщины стояли слёзы.
— Заступника нашла, моль, нафталином присыпанная? Не поможет! Ты у меня хлебнёшь ещё сколотину, контра недобитая!
Словно ожидая удара, женщина зажмурилась.
— Во, бля-я! — прохрипел матрос свою вечную присказку, с трудом восстановив вертикальное положение. Подъём дался нелегко, у него начался приступ, и он зашелся свирепым кашлем.
Партизанка не стала дожидаться противника, крикнув: «Ну ты, хрен с присвистом, догоняй! — и, поскальзываясь, чуть не падая, ходко потрусила прочь.
Откашлявшись, трудно с присвистом хватая разинутым ртом воздух, матрос подкатил к женщине. Резко ткнув подбородком вслед скрывшейся партизанке, прохрипел:
— Вот сучара, хрен ей в грызло! Не баба, помойное ведро! — матрос был разгорячен своим нелепым падением и несостоявшейся схваткой.
Женщина смотрела на матроса испуганно. По морщинистым щекам катились слезы.
— Вы не боитесь, дамочка, я присмотрю если что, — прохрипел матрос. Хотел что-то добавить ещё, но передумал. Сделал слабую попытку улыбнуться, получилось у него паршиво. Достал из кармана окурок, прикурил, несколько раз затянулся и принялся неистово кашлять. Попытался ещё раз затянуться, стало еще хуже, он отбросил окурок в сторону. Продолжая кашлять и хрипеть, развернул свою тележку и, отталкиваясь деревянными чурбаками, покатил на своё место. Два раза останавливался, чтобы перевести дыхание.
Благодарно глядя ему вслед, женщина облегчённо вздохнула, затем сделала ещё один полный вдох. И ещё…
С серого неба посыпал мелкий снег.
Став невольным свидетелем этой драматичной сцены, я все это время неловко топтался поодаль. И наконец преодолев смущение, подошел ближе. Стал разглядывать разложенные у ног женщины предметы и обнаружил среди этого развала несколько книг. Моё внимание привлек толстенный фолиант с завораживающим названием «Дон Кихот». Я робко поинтересовался:
— А сколько стоит эта книжка?
Женщина несколько раз растерянно моргнула, соображая, к ней ли относится вопрос? Рассеянным взглядом долго смотрела на меня, на книгу, все еще находясь под впечатлением неприятного происшествия, и наконец проговорила:
— Не всякий предмет, детка, оценивается рублём.
Сказала она это завораживающим грудным голосом и грустно улыбнулась. Отстегнув пуговички, что затягивали коротенькие манжеты пальто, сняла с рук заштопанные перчатки. Наклонившись, лёгким движением взяла припорошенный светлыми снежинками фолиант. Её руки, очень красивые, неожиданно молодые для такого старого лица, с тонкими точеными пальцами, механически стали счищать с книги налипшие снежинки. И если бы я не видел её лица, а только изящные кисти рук, то мог бы с уверенностью сказать, что это руки молодой женщины.
Она еще раз посмотрела на меня, а затем как-то по-особому галантно протянула мне книгу.
Приняв растрёпанный фолиант, я наугад открыл книгу. Она оказалась богата иллюстрациями. Каждая картинка была проложена тонкой папиросной бумагой. Сначала как в окошко я смотрел сквозь тонкую дымку бумаги в неведомый мир, потом осторожно приподымал завесу, и картинка словно оживала. Романтический пейзаж и люди в причудливых костюмах звали к себе, обещая необыкновенные чудеса и удивительные приключения. И я как в омут с головой окунулся в этот загадочный мир. Листая страницы, как завороженный долго рассматривал картинки, не в силах расстаться с ними. Меня охватило неодолимое желание купить эту книгу.
— А завтра вы будете здесь? — помявшись, спросил я, возвращая волшебный фолиант.
Женщина произнесла как-то неопределённо:
— Возможно…
По дороге домой я придумывал десятки самых невероятных вариантов добычи денег, но в глубине души понимал, что все это здорово, но неосуществимо. В доме хронически не хватало денег на еду, какая тут книга.
В школе писал я неразборчиво, как курица лапой, за что получал постоянные нарекания от учителей. И чтобы добиться исправления каракуль, родители заставляли меня каждый вечер заниматься чистописанием — каллиграфией.
В тот вечер, придя с Казачьего рынка, я как никогда старательно, аккуратно выписывая каждую букву, переписывал страницу за страницей текст из повести Пушкина «Пиковая дама». А в душе тешил робкую надежду, что сумею умаслить маму раскошелиться денежкой на «Дон Кихота».
— Усердие твоё шито белыми нитками, гусь лапчатый. Не знаю, что ты там задумал, но денег нет, — сказала мама, раскусив мою прилежность.
Уловка не сработала! Моим ухищрениям судьба состроила рожу, и робкая моя надежда в одно мгновение рухнула. Но выбросить из головы мысли о книге я не мог. Как заблудившийся путник в пустыне жаждал воды, так я жаждал эту книгу. Ни много, ни мало! И решать проблему предстояло самому. Я лёг спать, прокручивая в уме новые невероятные возможности достать денег. Мой мальчишеский ум рисовал рисковые картины, с помощью которых можно было бы заполучить заветный фолиант.
Утром следующего дня по выстуженным апрельским улицам вместо того, чтобы со всех ног лететь за книгой, я с отчаянным нежеланием тащился в школу. И от этого душевного раздрая, когда хочешь одного, а делаешь совсем другое, всё вокруг выглядело мрачно.
Как всегда, не доходя до школы, задержался у магазина с молчаливой пустой витриной. За мутной дымкой грязного стекла красовались снежные головы рафинада, вздымающиеся из синей бумажной упаковки. «Ну, рафинад, понятное дело, муляж, — подумал я, — будут в витрине такое богатство выставлять, жди». Но рядом с рафинадом, сиротливо притулившись, стояла выгоревшая от времени большая конфетная коробка с портретом Вождя, державшего на руках девочку Мамлакат с букетом цветов. Вся страна знала — Мамлакат собрала рекордное количество хлопка.
В который раз задавался я вопросом: «Интересно, конфеты там ещё остались?» В сотый раз с острой детской тоской по лакомству смотрел на довоенное сияющее детство, оставшееся где-то в другой жизни. Вздохнул горько и направился в школу.
В военные годы каждый школьный день тянулся еле-еле, а потом стирался в памяти, будто его и не было. Но тот апрельский день запомнился мне на целую жизнь.
В начале урока учительница немецкого языка объявила, что в спектакле, который она задумала, мне поручается роль фашиста. Выходить предстояло в конце представления в рваном мундире, с поднятыми руками, произнося жалобным голосом: «Гитлер капут!»
Я категорически отказался, за что и был изгнан с урока. Когда требовалось, немка бывала очень строгой. Уходил я из класса непокорным бунтарем. Однокашники провожали меня завистливыми взглядами — повезло счастливчику! Уже прикрывая за собой дверь, слышал, как учительница начала втолковывать в головы соучеников : «Вир хабен, ир хабт, зи хабен…». В те страшные дни я и мои однокашники были убеждены, что все эти склонения и спряжения нужны нам, как мертвому припарки. Зачем нам изучать язык врагов?
Выйдя из класса, я шмыгнул на лестницу подальше от директорских глаз и пристроился на площадке у окна, ожидая звонка на большую перемену. Через немытое оконное стекло пробивалось солнце, в его лучах танцевали пылинки. По оконному карнизу барабанила капель, по улице, из осевших грязных сугробов текли ручейки, соединяясь в бурные речки. Вместе с солнцем, разогнавшим серые клочья туч, весна в одночасье ворвалась в город яростным десантом. И на душе стало весело, а как иначе? Весна всё-таки!
Щурясь от солнца и глупо улыбаясь от удовольствия, я глядел на небо, на деревья, на дом с эркером на противоположной стороне улицы. Снег на крыше обмяк, и крыша его истекала торопливой капелью. Из чердачного окна, забитого досками, выпорхнул благополучно перезимовавший воробей, полетел к воротам дома, опустился на распахнутую дощатую калитку, на которой висел выгоревший плакат «Родина-мать зовёт!». Посидев минуту, опустился на землю, и стал весело купаться в искристой талой апрельской лужице…
Я наблюдал за воробьём, и вдруг мысли мои завертелись совсем в другом, гастрономическом направлении, явственно услышал запах жаркого. Этой зимой, улепетывая с уроков в поисках пропитания, мы с одноклассниками неоднократно ходили к элеватору, вооружившись рогатками. Там возле зернохранилища кормились птицы. Большим везением было подбить голубя, но и воробьи считались не меньшей удачей. Вот в один из таких походов мне довелось настрелять почти полпортфеля воробьев. Мама в тот день приготовила добытую «дичь» с мороженой картошкой. Получилась целая жаровня жаркого!
У меня потекли слюнки при воспоминании об этом пиршестве, а в животе заурчало от голода. Но до перемены ждать почти час!
Чихая и взрываясь разведённым бензином возле ворот, со скрипом затормозив, остановилась машина — кургузая эмка. Транспорт в городе во время войны был редок, проползёт грузовик — событие! А тут воронок!
Из эмки вышли два человека в военной форме, фуражки с малиновым околышем — НКВД. Направились к распахнутой калитке. При их появлении полощущийся в лужице взъерошенный воробей встряхнул крыльями и вспорхнул на подоконник дома. Посмотрел на энкавэдэшников, деловито прошелся по карнизу, заглянул в квартиру и притих у окна.
Аккуратно переступая лужи, видно, боясь замочить свои до блеска начищенные сапоги, военные вошли во двор.
Расплющив нос, я прилип к стеклу. Минут через пять калитка отворилась, и появился пожилой человек в штатском, в сопровождении тех двух энкавэдэшников.
Подошли к эмке, остановились. Мужчина в штатском торопливо стал что-то объяснять военным, затем вдруг, резко развернувшись, быстро направился к воротам и исчез за захлопнувшейся за ним калиткой. Один из военных выхватил из кобуры наган, вскинув руку. Сквозь оконное стекло до моего слуха выстрел долетел как обыкновенный щелчок. Калитка то ли от выстрела, то ли от ветра медленно распахнулась. За ней, уткнувшись лицом в лужицу, лежал тот мужчина в штатском. Случайный прохожий, торопливо перешел на противоположную сторону улицы, словно не слышал ничего, как будто ничего страшного не произошло и не лежит за калиткой чей-то труп, на который он глянул украдкой.
Стрелявший, проводив прохожего взглядом, вложил наган в кобуру, буднично вытер правую ладонь о шинель и неторопливо пошел к распахнутой калитке.
Во всём этом было ощущение полной нереальности происходящего. Осознание того, что у меня на глазах жестоко и буднично лишили жизни человека, приходило ко мне постепенно. Я почувствовал, как внутри у меня понемногу всё стало схватываться морозцем, сжимаясь и съеживаясь. Липкий и неотвязный животный страх стал заползать в мою душу. Он был таким огромным и реальным, что, казалось, его можно потрогать. Не в силах унять дрожь, я впился пальцами в подоконник и неотрывно смотрел на распростёртого в луже человека.
Калитка закрылась за вошедшим во двор энкавэдэшником, а на меня сурово и мужественно посмотрела женщина с плаката «Родина-мать зовёт!». Я глаза в глаза столкнулся с безмолвным свидетелем убийства. Она строго глядела на меня, а рука её указывала назад, туда, за калитку.
Школьный звонок оглушил меня, я вздрогнул. Через секунду тишину коридора взорвал топот несущейся ватаги разновозрастной детворы. Все они, подгоняемые голодом, с ором, визгом, толкотней, устремились на второй этаж. Там к большой перемене нам выдавали крохотные булочки размером в два спичечных коробка. Что называется, на один зуб — не поесть, а сглотнуть. Не помня себя, взлетел я по лестничному пролёту и, расталкивая бегущих, вместе со всеми помчался к дверям комнаты, где выдавались долгожданные булочки. Бежал и следом за мной летел мой страх. Но не оставлявший меня всю войну голод бежал впереди!
Влившись в образовывающуюся шумную очередь, и уставясь на дверь в ожидании раздачи, я снова отчетливо увидел все произошедшее на улице. Там по-прежнему сияло солнце, барабанила капель, а у калитки, уткнувшись лицом в лужу, лежал застреленный мужчина в штатском. И снова стало страшно до дрожи! Нет, не думать, не надо думать об этом!..
— А ну, ёлки-моталки, да дайте пройти! — это хулиган и задира Лёшка, «вакуированный» из 6 «б», со своей компашкой, толкаясь и переругиваясь, стал протискиваться к заветной двери. Пройти без очереди было для него ежедневным, сама собой разумеющимся пустяком, ведь в его компании была знаменитость, сын легендарного лётчика Чкалова!
Очередь возмутилась.
— У, наглецы вакуированые! — зло зашипели в их адрес мои одноклассники.
— Куда прёте? В очередь! — я тоже ввязался в эту перепалку. — По шее захотели?
Ввиду явного перевеса справедливость нам восстановить удалось. Драки не было — какая драка, если ни рукой, ни ногой не пошевелить, так плотно мы стояли!
И так получилось, что эта перепалка и получение заветной булочки отодвинули только что виденную мною насильственную смерть. Я легко (в тринадцать лет это ещё легко) забыл происшедшее. А, может, сработала защита, и мозг мой просто запрятал эти картинки куда-то глубоко, до поры до времени? Я снова вспомнил про «Дон Кихота». Желанная книга будто зашелестела страницами прямо над ухом и меня озарило! Надо попытаться обменять булочку на «Дон Кихота»! И, прижав к груди полученную сдобу, я побежал за портфелем.
По дороге на Казачий рынок я воевал со своим желудком, он требовал пищи. А маленькая булочка так предательски вкусно пахла! Я изо всех сил пытался подавить в себе соблазн, но голод не слушался разума. Я был в полушаге от капитуляции, но желание заполучить книгу победило. Мне удалось удержаться.
На рыночной площади людей было мало. В табачном ряду воняло крепким самосадом и мочой. Играл патефон. С затёртой пластинки с трудом пробивался еле слышный голос Шаляпина: «Во Францию два гренадера из русского плена брели…» Уныло перебрасывались матюгами инвалиды.
Прямо пройти к парикмахерской среди стекающих отовсюду ручейков было невозможно — мешала огромная вонючая лужа. Я обогнул её, и сразу увидел знакомую фигуру старой женщины. Как и в прошлый раз, она сидела на той же завалинке, сложив руки на коленях. Спину держала прямо, голову высоко, греясь на весеннем солнышке, и негромко говорила о чём-то с безногим моряком.
В нерешительности переминаясь с ноги на ногу, я остановился на расстоянии. Словно невзначай пробежал глазами по разложенным на продажу предметам: «На месте ли ещё книга?» Вздохнул с облегчением: «Здесь!», разглядев её за солнечными бликами от фарфоровых чашек, лежащую рядом с горжеткой из песца.
— Оголец, ты чё хотел-то?! — шмыгнув носом и скалясь редкими прокуренными зубами, окликнул меня матрос.
— Подходи, не боись!
Настал момент истины: «Согласится ли женщина за крохотную булочку отдать такую большую книгу?»
Нерешительно помявшись, я подошел ближе. Достал из портфеля булочку и, робея, протянул её женщине.
— У меня нет денег… вот за эту книгу… можно? Если можно… — и замолчал, затаив дыхание.
К моему удивлению, женщина спокойно и даже, можно сказать, милостиво, исполненным достоинства жестом приняла мою булочку. Меня охватило радостное возбуждение.
— Ну, ты, бля, даёшь, шпингалет! — глядя на книгу и на булочку, прохрипел матрос. На лице его застыло непонимание.
— Мне бы вот эта, — матрос как-то даже брезгливо кивнул на книгу, — на хрен не нужна…
— Но нельзя же всё так, Григорий Иванович! — глядя на инвалида, не отягощенного образованием, с огорчением произнесла женщина. — Это ведь жемчужина мировой литературы…
— Чо-о? — матрос, как мне показалось, даже стушевался: — А я чо… Жизнь, паскуда, заставляет…
Женщина посмотрела на него с сожалением, вздохнула, изящным жестом взяла книгу.
— Одобряю ваш выбор, юноша.
Она обращалась ко мне на вы! Я поперхнулся от изумления.
— Такие книги суть обязательны для познания мира и своего места в нём, — отчётливым учительским тоном продолжила она и, с улыбкой протянув мне книгу, добавила:
— Надеюсь, знакомство с этой литературой сделает вашу жизнь более осмысленной и облагороженной.
Льющийся из динамиков гитарный перезвон, совсем непохожий на тоскующую по воле гитару российских просторов, вернул меня из военного детства в реальность, где скатившуюся на пол булочку схватила одна из двух сестрёнок, играющих рядом. Отломив кусок, затолкала его в рот, начала жевать. Затем, откусив ещё, положила недоеденную булочку на пол, засмеялась, и фонтан крошек вылетел у неё изо рта.
Несколько секунд, так же, как заядлый курильщик смотрит на найденный среди ночи бычок, так и я глядел на лежащую на полу надкусанную булочку. И вдруг мне нестерпимо захотелось почувствовать на губах, на языке вкус прошлого, вкус булочки военных лет. Торопливо потянувшись рукой к столу, я схватил с блюда испанскую сдобу. Сунул в рот, откусил, медленно и осторожно, как бы дегустируя, разжевал. И с облегчением, радостно подумал: «Та булочка была вкусней!»