А ведь только что неба осмысленный свод
был весь в трещинах молний, безумен лилово,
но сквозь гром и библейское месиво вод
тайно слышалось нам Иоанново Слово…
В заблуждение вводит не только божественная тематика и классический слог, но само мироощущение сшитого заново бытия: момент тютчевской всеочищающей грозы воссоединяет разорванные небо и землю, поэтому после грозы возникает чувство всеобщего обновления, прозрачности, стремящейся оплотниться… Возможно, на очень короткое время небесного замешательства зримо проступают контуры мира идей, — но тут же смазываются, поглощаются привычной картиной будня.
Поэт Дмитрий Вересов мыслит категориями, не зацикливаясь на житейских мелочах, которые суть атрибуты наземного существования. Вересов обитает в пространстве горнего бытия, при этом болезненно переживая собственную дистанцированность. Вероятно, он затрудняется определить собственное местонахождение, поэтому проговаривается именно о дистанцированности: «Даже тот, кто тобою любим, неизбежно далек, ты чужой меж родных и друзей…» Натуры «призванные» (по самоназванию поэта) часто переживают выпадение из реальности, когда сложно убедить самого себя в том, что все происходящее рядом действительно происходит, а не мнится. Это явный признак постоянной прописки в мире той самой небесной гармонии, которая являлась Платону в воспоминаниях и которая есть собственно русское мироощущение. Русский человек изначально склонен мириться с сирым земным существованием, скудным пайком и худым кафтанчиком, потому что оно как бы понарошку, ведь истинно только горнее бытие, в которое можно заглянуть сквозь окошко иконы. Там, в пространстве истинной жизни царствуют киноварь, золото, смарагды и яхонты, их столь любовно переносил «оттуда» в свои стихи поэт Николай Клюев…
Вересов таскает домой, то есть в поэзию, понятия «предпоследних истин» и «обожженной красоты», попутно сокрушаясь, что по дороге неизменно случается расплескать несомое, и вот часто возникает впечатление, что поэту известно гораздо больше, чем он решается рассказать. Может быть, Вересов и сам не знает о том, что знает, но его априорное знание проскальзывает в загадочных поэтических откровениях, и он даже берется поучать Дмитрия Новикова: «Нет, чернила — не кровь, а слова — не судьба, в этом есть, если честно, и фальшь, и условность…» Вересов наставляет так с позиции посвященного, а может, человека, который живет на свете уже не первую сотню лет.
Последнее тоже справедливо: Вересов трасцендентен, его поэзия принадлежит пространству вечности, где все происходит одномоментно, оттуда заметен ход земного времени: «Ах, это летит девятнадцатый век на тройке лихой под победные клики!..» — радостно восклицает поэт, узнавая родное столетие. Родное, именно. Потому что — фактически рожденный в середине ХХ века — Дмитрий Вересов по мироощущению, повторимся, принадлежит давно прошедшему времени. Ему следовало родиться и умереть в ХIХ столетии, тогда он бы занял достойное место среди столпов русской поэзии, и мы бы уповали на него, как на Державина, к примеру. А ведь и они перекликаются: «что ты был хоть мгновенье богом… » — но это уже Вересов. Причем червем-то в отличие от Державина Вересову бывать не приходилось, и это показательно в век, когда мир «маленького человека» сменила «жизнь насекомых», когда буквально каждый — букашка в государственной длани. Вересов в поэзии — человек как самодостаточная величина, причем человек призванный. Правда, его поэтическое призвание выглядит слегка архаично в глазах младого племени, и все мы, дети ХХ века, ощущаем свою остраненность буквально кожей:
Мы вышли оттуда случайной тропой,
нас вывело время и наши же дети,
но, как иностранцы, пугливой толпой
стоим, озирая чужое столетье.
Оттуда — это из ХХ века, потому что при всем даре проникновения в горний мир нельзя выпрыгнуть из своего земного бытия, в котором все мы — благополучно или не очень — пребываем в данный момент. И слава Богу.