О новом поэтическом сборнике Натальи Лайдинен «Карельское солнце»
Любовь с её окрыляющими взлëтами, жестокими разочарованиями и роковыми падениями — сквозной мотив поэзии Натальи Лайдинен.
Не должен быть очень несчастным
И главное скрытным. — О нет!
Чтоб быть современнику ясным,
Весь настежь распахнут поэт.
(Анна Ахматова)
Солнце на всех одно, но оно бывает, очевидно, родным и близким человеку по–разному. Генеалогия, география и биография, да и многое другое сопрягаются в новом поэтическом сборнике Натальи Лайдинен «Карельское солнце» ( 2020), претворяясь в проникновенный образ карельской родины, осенëнного северным небом и солнцем неповторимого земного края.
Уже в названии отражается характерный для творчества Натальи Лайдинен мотив двуединства небесного и земного начал. Помню, как меня изумил великолепный сборник её стихов «Небесные песни» (2004) просветленностью поэтического чувствования, устремлëнностью души к небу в экзистенциальной диалектике «верха» и «низа», её соприродностью небесному началу:
Во мне судьба соединила
И дух небес, и сок земной…
Как аналог тогдашнего читательского сопереживания я ощутил подобное тяготение ввысь позднее в венском католическом Соборе Святого Стефана, когда необоримый ток какой–то невидимой стихии подхватил меня почти физически, вознося вверх в сакральном пространстве храма. Это отнюдь не обязательно религиозное переживание. Оно варьируется и во всëм громадном пространстве человеческой культуры, переливаясь гранями светской мысли и чувства.
Сама стихия тяготения ввысь обретается, конечно, в глубинах человеческой души, но проявляется, наверное, не всегда и не у каждого. Ещё в 2000 году, до знакомства с «Небесными песнями», я под впечатлением романа одной современной финской писательницы написал на него рецензию «Люди без неба».
Речь шла о типе людей, замкнувшихся в своëм плоско–бытовом, даже низменно–житейском социал–дарвинизме. Мне тогда подумалось: сколь многого и отдельный человек, и всë человечество были бы лишены, если бы небо над землёй было на века плотно затянуто непроницаемыми облаками… Что это за жизнь без неба — голубого и светозарного днëм и бездонного с мириадами мерцающих звёзд ночью!
Но тогда нашими храмами — и в религии, и в поэзии — были бы пронзившие облачную пелену горные вершины, и путь души к небу напоминал бы восхождение на Фудзияму.
Эти мотивы в стихах Н. Лайдинен вспыхивают искрами пронзительных откровений:
Есть в таинстве ночи мгновенье одно,
Когда открывается в вечность окно;
Вздохнув, замирают блаженно поля,
И с небом сливается в песне земля;
Великая твердь вдохновенно молчит.
Лишь музыка сфер над мирами звучит…
В центре поэтического мира — душа, которая без кьекегоровского «страха и трепета» ощущает свою глубинную причастность и к земному бытию, и к небесной бездне:
Но отчего ночами,
Когда подступает бездна,
Бесстрашно в неё глядится
И тянется к ней душа?
В поэзии Н. Лайдинен — в «Небесных песнях», «Солнечных стрелах», «Яблоке», «Излучении любви», «Приметах времени», «Многоголосии» и «Карельском солнце» — дело идёт «по гамбургскому счëту» о душе. «Тяжелый подвиг постиженья» — это жизнь в первую очередь души, «странничество сердца», поиски самого себя и путь к себе через душевные взлëты и терзания:
Только то и живо в человеке,
Что открытой познано душой.
Да, есть и познание рассудочное, узко интеллектуальное многознание, не соразмерное с душой, в худшем случае связанное с отрешением и отпадением от неё — на мифологическом языке религии это сделка с дьяволом. В стихотворении «Старый Граф» фаустианский герой именно потому и страдает от поистине космического одиночества, неизбывного экзистенциального кризиса, хотя в его «заброшенном замке вся мудрость миров»:
От книг надломился ореховый шкаф,
Но к знаньям остыл сей сиятельный граф,
Бессмертье души за него запродав…
Действительно, «какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?» (Евангелие от Матфея). Даже если он завладеет миром не силой оружия или денег, а силой мысли и всеобъемлющего знания хода вещей. Эту истину, разумеется, нельзя понимать в духе религиозного обскурантизма, неприятия просвещения и рационального мышления.
Кстати, отчуждение души, остро переживаемое как её «потеря», знакомо и человеку дофаустианского типа на обыденном уровне даже у так называемых примитивных народов. В этом случае утрата души, интимной, глубинной идентичности человека — это погружение сознательных элементов «я» в глубины бессознательного, а то и исчезновение в его пучинах.
Приверженность к платоническому, небесному началу роднит музу Н. Лайдинен с «надмирной» поэзией Серебряного века, и поэт это сознаёт в «Небесных песнях»:
Мне бы родиться в столетье серебряном,
Но неспроста судьбой
Избрано было иное — безвременье —
Жребий жестокий мой.
Почти пятнадцать лет спустя в «Многоголосии» итоги безвременья подводятся с горечью, с заниженно–бытовой интонацией — иной оно и не заслуживает:
Пока ссорились да галдели —
Поколение проглядели,
Промотали, как на базаре,
Племя с солнечными глазами.
Без поддержки, ища ответов,
Мы сто раз обошли планету,
Но чужими побыв всюду,
Перестали стремиться к чуду.
Из этого племени «выжили, сдюжили» одиночки, они «получили бессмертный голос» и сберегли «пламя», чтобы светить идущим вослед. «Пламя я для земли, а не пленница…» В этом и заключается, если воспользоваться выражением Кьеркегора, «запечатанное поручение» поэта:
Нужно только успеть порученье исполнить:
Проводить для людей восхождения свет…
Мотив поручения варьируется в «Карельском солнце» как проводническая миссия восхождения к свету:
Я поспешу исполнить пророчество,
Вывести к солнцу из облачной мглы
Всех обречённых на одиночество
В царстве застывших северных глыб.
Пламя — это горение души и духа, «дар от реальности другой, / Высокой, милосердной, светлой». Лирическое «я» взыскует прежде всего любви — единой в своей небесно–земной сущности, в «слиянии неба и души»: «Любовь вне времени течëт, / В ней каждый любящий — оправдан».
Любовь с её окрыляющими взлëтами, жестокими разочарованиями и роковыми падениями — сквозной мотив поэтических сборников Н. Лайдинен. Вот один из примеров горького прозрения:
Волшебник, повелитель, мастер,
Сам для себя — мудрец, герой,
Ты ищешь не любви, но власти,
Опасной поглощен игрой.
Таков «утративший огонь души» нарциссичный интеллектуал–харизматик, лишëнный дара взаимности и нежности в любви. Героиня расстаётся с ним спокойно, с холодным достоинством, хотя «в целительстве порой уходят годы / На очищенье от чужих даров»:
Я ухожу, жива покуда,
И помнить не желаю зла.
Разлука — это отблеск чуда
В осколках битого стекла.
Но «опьяненье именем искусного ловца» кончается порой и душевным опустошением, состоянием бессилия и ужаса обманутой в своих чувствах женщины. Стихотворение «Помилуй и прости меня…» потрясает по–цветаевски как «вопль женщин всех времëн»:
Огонь души растратила,
Рассыпала золой…
Я стала вещью краденной
Рукой неверной, злой.
……………………………..
И плакала от ужаса.
Бессилия вкусив…
От страсти жизни рушатся
У женщин на Руси!
После таких пронзительно– исповедальных строк глубже задумываешься над признанием поэта:
Она смятенна и неясна,
Как сонной раковины гул,
Моя поэзия! Напрасно
С судьбой смириться не могу.
Смятенность и неясность здесь — эстетически полноценные качества музы, на них лежит печать глубокого самопостижения:
Позволь восторг незримой скрипки
Лучом на землю провести.
………………………………
Зов неба, слышный еле–еле…
Мелодия незримой скрипки и едва слышный зов неба, даже «сонной раковины гул» — это исток поэзии, звучащая в душе поэта музыка. Вот что говорил об этом истоке Василий Розанов: «Секрет писательства заключается в вечной и невольной музыке в душе. Если ее нет, человек может только «сделать из себя писателя». Но он и не писатель… Что–то течет в душе. Вечно. Постоянно. Что? Почему? Кто знает? — Меньше всего сам автор».
В поэзии равноправны все градации смысла и настроения от кристальной («прекрасной») ясности до недосказанности, туманности, расплывчатости, даже загадочности и таинственности; поэт вправе сказать читателю: «Догадайся сам!» Темнот хватает, например, в современной метафизической поэзии, в метареализме, скажем, Ольги Седаковой.
Если в сознании читателя Натальи Лайдинен иной раз и промелькнет ощущение неясности и непроговорëнности, то оно связано, наверное, с вопросом, как музыку души «провести лучом на землю». Скажем, ключевой для еë поэтического мирочувствия концепт «любовь» порой как будто не вписывается в образно–смысловой контекст стихотворения.
Природа, кажется, подсказывает, как иной раз поступать: в пасмурный день она роняет лермонтовский «луч света золотой» на серый земной пейзаж, и унылая картина преображается в своей земной ничтожности и бренности в вещный знак значительного и высокого. Внутреннее и внешнее здесь неотделимы, подобно внутренней и внешней сторонам ленты Мëбиуса.
Без бренной вещности значительное и высокое остаётся лишь идеей без бытия, сущностью без существования, а поэтическое переживание — лишь называнием, как слово в орфографическом словаре, подлежащим без сказуемого, нефабульным, то есть небытийственным и нефактичным.
Эту случайную вещность Анна Ахматова называла «сором»: «Когда б вы знали, из какого сора / Растут стихи, не ведая стыда…» Очевидно, эта бренная плоть стиха иной раз необходима для поэтической прорисованности лирического переживания, которое иначе останется просто индивидуально–личной аббревиатурой.
В «Карельском солнце» поэтическая индивидуальность Натальи Лайдинен удивительно созвучна образу Карелии. Дочь неба из колыбели нашего земного края! Здесь небо смыкается с землëй — не где–то вдали на горизонте, а прямо у наших ног, здесь у озера чувствуешь себя как на кромке неба и смотришь на него заворожённо… сверху!
Ах, Карелия! Дивная сказка.
Песня сердца и детство души!
………………………………….
Я останусь на краешке неба,
Где узорчатый сосен шатер,
Петь твою тростниковую негу
И серебряный отблеск озёр.
Такой душевно просветлённой, небесно–земной Карелия видится, наверное, только на её земле. Другой — замкнутой в себе и неприступной — она предстаёт взору с горной высоты или с самолета:
Карельский край — отраженье
Небес на шлемах озëр.
Дозор! Незримые стражи.
Не пролететь! Не вползти!
Как в гималайские башни,
Чужим закрыты пути.
«Знаменья» и «дальний зов» открываются лишь сердцам, что, «как колодцы, так глубоки и чисты». Небесная вертикаль продолжается в земной вертикали глубокой и чистой души, и именно здесь подлинная сфера творчества поэта:
Солнцем в глубине колодца
Тайную растим науку.
Это органичное для поэзии Натальи Лайдинен единство, даже слиянность горнего и дольнего, одухотворяющая устремлëнность небесного начала к дольнему миру («Восходит то, / Что с неба сеяно») воспринимается как впечатляющий контраст с тем умонастроением и жизнеощущением общества, которое Олег Чухонцев лет тридцать—сорок назад выразил исчерпывюще кратко: «И Эрос есть. И Логос есть. / Нет Космоса, как сверхидеи».
Под космосом понимается поэтическое Небо, соразмерный с духом и душой человека миропорядок, пронизывающий все восходящие и нисходящие ступени бытия в природе, обществе и жизни отдельного человека. Этой вдохновляющей сверхидеей, столь отличной от неотмирной сверхидеи символистов Серебряного века, «Карельское солнце» Н. Лайдинен ярко выделяется в современной литературе Карелии.
Весь мир — источник вдохновенья.
Его храни, благодари
За щедрость каждого мгновенья,
За чудо утренней зари.
Глубинную сопричастность лирического «я» к мировому порядку можно назвать поэтическим пантеизмом. Душа поэта вовлечена в эманацию изливающегося в дольний мир светоносного начала:
Все мы искры в небесном потоке
И сорваться на землю спешим.
Мотив сопричастности обретает религиозное звучание во многих исповедально–молитвенных строках, как, например, в следующих:
Пусть милость Творца через души струится,
Детей собирает любовь с небосвода.
В «Карельском солнце» Север — это природное место силы, «где концы возвращены к началам», где даже стихия камня — «земли и неба наследство» и где «…Струится сквозь подсознанье / Коллективный разум камней». И еще: «Здесь открывается в небо дорога»; «Север — снежное царство души».
У Н. Лайдинен небесной сверхидее внемлет логос — живое слово и животворный смысл:
О нет, Господь уста людские сотворил,
Чтобы рождалось в мир живое слово
Благодаренья, истины, любви
И творчества, что будет вечно новым.
Эрос, любовь проходит лейтмотивом через весь сборник Н. Лайдинен. Это и своего рода надвременная «всемирная отзывчивость» вроде эмоциональной памяти об исчезнувшем когда–то материке, древней стране:
Я песни соберу твои,
Смогу в них эхом отозваться…
Дочь незапамятной любви
Исчезнувших цивилизаций.
Это и судьбоносная сила, растворяющая карму, «узел смертей и усмешку змея»:
И постигают узники судьбы
Высокое любви предназначенье.
Сюда органически вплетается и мотив мольбы о любви и спасении:
Лишь того и отпустят из бездны,
Кто проклятьем судьбы не гневил.
Наполнял все посланья и песни
Покаянной мольбой о любви.
В заключение напрашивается параллель с космизмом поэта и философа Юрия Линника. Обоих поэтов, Линника и Лайдинен, роднит проникновенное сознание и ощущение космического начала, заключающего в себе природное многообразие и культурную многоликость нашей планеты. И тот и другой глубоко впечатлён изумительным региональным своеобразием естественного облика Карелии, сформированного на протяжении многих тысячелетий игрой природных стихий — воды и камня, ледника и земной коры, холода и тепла, лесов и пустошей…
Как говорил выдающийся немецкий социолог Макс Вебер, мы живем в эпоху «расколдовывания мира». По мере того как рациональное мышление, наука и техника прогрессируют, мы утрачиваем ощущение тайны бытия и волшебства в окружающем нас мире. Но изначальная потребность в глубоком переживании всеединства и одухотворëнной сопричастности к мировому бытию по–прежнему живет в душе отдельного человека. И находит удовлетворение в «саду поэзии».