«Все затемненные ночи войны превратились, слились в одну страшную, жуткую лутугинскую ночь. Словно боги отобрали у людей огонь, принесенный им Прометеем».
В нашем проекте «Дети войны» к 75-летию Победы в Великой Отечественной войне мы рассказываем о судьбах людей, переживших войну совсем юными. Их осталось не так много. В сороковые-роковые они узнали страх, голод и холод, теряли близких. И все же верили, что отцы вернутся с фронта живыми.
Иосиф Михайлович Гин — известный петрозаводский литературный критик, журналист. Когда началась война, ему было девять лет, b он жил с родителями в Ворошиловграде.
Детство, оборванное войной
Детство помнится отрывочно, но то, что выплывает из памяти, бывает очень и очень четким. Вспоминается и забавное, которое тогда взрослым далеко не казалось забавным.
Детский сад. Наверное, 1937 год. Все обедают, а я стою в углу наказанный и плачу. Дело в том, что кому-то из мальчиков я сказал, что мой папа большой и сильный и он поборет Ворошилова. И это мое заявление, видимо, слышала воспитательница. Обо всем прочем я узнал от бабушки и моих родителей много-много лет спустя. За мной в тот день пришла в садик бабушка, и ей воспитательница сказала о моем преступлении. Мама вспоминала, что бабушка пришла со мной домой встревоженная и напугала родителей. Слава Богу, что от воспитательницы это событие не попало дальше. Только те, кто знает, что такое 1937-й и 38-й годы, понимают, чем вся эта забавная история грозила всей нашей семье…
А отец и на самом деле был очень высокий и сильный. И мальчишки на нашей улице мне завидовали, когда во время демонстрации отец посадит меня на плечо, и я оказываюсь самым высоким. И эта забавная история нисколько не помешала моему детскому культу Ворошилова. Ведь мой родной город – Ворошиловград.
Писатель Виктор Соловьев сравнивает «любой лесной ночлег» со сказочкой, «услышанной в детстве». Ее не спутаешь с другой, похожей сказочкой, и будешь вспоминать до смерти.
И у меня есть такая сказочка из детства. Я тогда болел корью. Помню полумрак комнаты, и мама мне читает. Помню и эту темную книжку. И одна сказка крепко засела в памяти навсегда. Был такой якобы в древности обычай — немощных стариков сбрасывать в пропасть. И вот мальчик наблюдает, как отец его делает носилки для деда. Мальчик говорит отцу:
– Ты эти носилки не выбрасывай, они мне пригодятся для тебя.
Тогда отец разломал носилки. И с тех пор перестали придерживаться того варварского обычая.
Когда началась Великая Отечественная война, мне было девять с половиной лет. Уже совсем недалеко было до отрочества, но черту под детством подвела именно война.
А весна и начало лета 1941 года на Украине в родном городе Ворошиловграде были очень хорошими. Такими остались в памяти. Взрослые позднее вспоминали, что мы, мальчишки, тогда, как никогда, много играли в войну. А война была уже на пороге.
Воскресное утро 22 июня было радостным для меня и моего друга-ровесника Кима Майорова: мы могли поместить в настоящую кобуру наш самодельный, вырезанный из дощечки пистолетик. Надо представить радость мальчишек, нашедших настоящую кобуру. А нашли мы ее в чулане, на дне старого сундука. Дело в том, что отец Кима был до 1938 года большим начальником, чуть ли не секретарем какого-то из обкомов на Украине. Понятно, его арестовали, а когда выпустили, он был уже сломленным человеком. Где-то работал. Вечерами же все конспектировал «Капитал» Карла Маркса и взахлеб восхищался этим своим занятием. Кобура была из его прошлой жизни. Мы тихо возились с кобурой и пистолетиком, радость буквально заливала нас. И тут мы услышали: началась война. Я спросил отца:
– А фашисты придут сюда?
– Ну что ты, конечно, нет. Мы же за тысячу километров от границы.
Взрослые еще не догадывались, какая это будет война. А вскоре стали появляться в нашем городе раненые. Их привозили с вокзала в госпитали. Были переоборудованы автобусы с двумя ярусами полок, как в железнодорожном вагоне. Автобусы медленно ползли в гору по Тринадцатой линии, недалеко от нашего дома. Мы, мальчишки и девчонки, подавали раненым в открытые окна печенье и папиросы.
Потом начались и бомбежки. Мальчишки тогда хорошо разбирались в отечественных самолетах. Помню, мы стояли во дворе и спорили, что это за самолеты. Летели очень высоко правильным треугольником три темных самолета. Я сразу понял, что это не наши, – у нас не было трехмоторных машин. Когда раздался грохот разорвавшейся бомбы, отец увел меня в дом. Почему в дом? Наверное, еще не были вырыты так называемые щели на улице около ворот нашего двора. Обычно же бомбили по ночам, в ясные лунные и звездные ночи. Так ли было или так только запомнилось? Пока в такую ясную ночь шли по двору, я не только слышал стрельбу зениток, но и видел на ясном небе словно небольшие клочки ваты – это разрывы зенитных снарядов.
21 октября мы уехали в эвакуацию. Я вспоминал о светлых ночах, но осень и затемнение породили страшные, черные, непроглядные ночи – космические ночи. Таких как будто прежде и вовсе не было…
В августе ночи длинны, темны,
В воздухе пахнет дождем…
Эти строки Алексея Суркова, который старшим поколениям памятен стихотворениями о войне, я прочитал уже после войны. В моей памяти они слились с теми давними воспоминаниями.
В первые недели войны жизнь еще пыталась продолжиться в прежних привычных формах. Ходили в кино. Помню, с тетей моей смотрели тогда только что выпущенный фильм «Антон Иванович сердится». Я еще сердился на нее, так как она обещала повести меня на «Чапаева», а повела на какой-то музыкальный фильм, который мне, мальчишке, не очень-то нужен был. Но тут объявили учебную тревогу. Мы вышли из кинотеатра, подождали какое-то время, и снова стали крутить все того же «Антона Ивановича», который «сердится»…
Недолго я в ту осень походил в школу. Начались бомбежки. Мы стали готовиться к эвакуации.
Ворошиловград был одним из промышленных центров Донбасса. Бомбили особенно заводы и железнодорожный вокзал. Поэтому составы для эвакуированных формировались на станции Лутугино, в 20 километрах от города. Туда мы и поехали 21 октября 41 года.
Очень памятна первая бездомная лутугинская ночь – жуткая и космически черная. Мы где-то чуть ли не среди путей слышим вздохи и вскрики паровозов. Но если паровозы, то должны быть огни. Не помню огней. Не было огней… Все затемненные ночи войны превратились, слились в одну страшную, жуткую лутугинскую ночь. Словно боги отобрали у людей огонь, принесенный им Прометеем…
Но ведь все это происходило на довольно большой станции, а потом только космический мрак и холод ночи. И от страшной черноты становилось еще холоднее. Война моему детству подарила страх. О нем я еще не раз вспомню.
Станции и вокзалы. Я еще долго после войны не любил вокзалы. Да и сейчас, попадая на вокзал, становлюсь какой-то взвинченный… В это серое утро мы поселились на нарах двухосной теплушки, где было много людей, – эвакуированных, как тогда нас называли. Эта теплушка станет нашим домом на долгие шесть недель.
Поезд идет без гудков и трогается без гудка. Мимо проносятся станции, лишенные табличек с названиями. Полагали, что шпионы не будут знать, на какой они станции находятся… Останавливается наш поезд где-то между станциями, так как их часто бомбят. Такая остановка могла длиться несколько минут, а иногда и целый день, а то и целые сутки. И какой уж там стыд: туалет тут же у теплушки. Дернул поезд без гудка – и те мужчины, что пободрей, помогают пожилым забраться в теплушку.
Один раз постояли так немного, паровоз дернул, все забрались в теплушку. Проехали совсем немного и остановились на целый день. Видим, что стоим теперь прочно, многие посыпались из вагонов. Была в нашей теплушке пожилая бездетная пара – муж да жена. Вот он так флегматично говорит жене: «Иди кончай». Какой тут в теплушке раздался хохот. Люди смеялись не только из-за забавного происшествия — смеялись, словно сбросили давящий груз подавленности, страхов и ожидания бомбежек.
Станции. Станции. Станции… Это днем, а ночью сплошной крик.
– Мама-а-а!
– Валя-а-а!
– Гриша-а-а!
Тогда многие отставали от поезда. Немногим удавалось догнать и найти своих. Почему-то этот ночной ужас остался в памяти сильнее, чем бомбежки. Может быть, поэтому я долго не любил один оставаться дома. Отец и мать, наверное, и не догадывались, что во мне стойко жил страх.
Недалеко от известной узловой станции Россошь наш поезд въехал на недавно разбомбленный разъезд. Там были разбиты по крайней мере два состава – пассажирский с эвакуированными и товарный. Мы вкатились чуть ли не первыми после восстановления полотна дороги. Развалины и остатки вагонов еще дымились. Взрывной волной на десятки метров были отброшены пустые железнодорожные цистерны.
Мы долго стояли на этом разъезде. Почему-то там очень много было фотографий. А в одном месте я увидел ручную швейную машину, опутанную окровавленными длинными темными женскими волосами. Такое никогда не забудешь.
Наше долгое путешествие в Среднюю Азию почти закончилось на огромной привокзальной площади Ташкента, где тысячи людей спали на своих вещах тут же. Я болел, была, наверное, высокая температура, и мама завернула меня в большое цветастое ватное узбекское одеяло. Это было первое для меня тепло узбекской земли.
Болел я долго, больше двух месяцев, и встал на ноги только 4 февраля 1942 года. За это время разбили немцев под Москвой. Я помню газету, где на рисунке на карикатуре дюжая партизанка штыком поддевает плюгавенького гитлеровского солдата. И под рисунком были еще едкие сатирические стихи Маршака… Помню это 4 февраля потому, что родом из Ворошиловграда, а у нас, мальчишек, был тогда культ Ворошилова, а 4 февраля день его рождения.
В ту зиму, после такой долгой болезни, меня в школу не пустили. Но нет худа без добра: моя склонность к созерцанию в том маленьком узбекском городке Мирзачуле, видимо, шла своим ходом (не знаю, может, это знак судьбы, но в этом маленьком городке в это же время находилась семилетняя Соня, которую, разумеется, я тогда не встретил, и с которой мы вместе уже 63 года). Я наблюдал богатейшую жизнь в воде, в тех арыках. Читал я тогда еще мало, а наблюдал много. Окружающая жизнь узбеков и корейцев была незнакомой. И много-много лет спустя я понял, какой это древний быт и обиход у узбеков. В поздние свои годы догадался, что тогда наблюдал жизнь, чуть ли не библейскую. А когда впоследствии прочитал в одном апокрифическом евангелии, что кто-то проповедовал крыши, живо вспомнил, какую роль играли эти плоские крыши в Средней Азии. В той тишине и прозрачном воздухе голос человека слышен далеко. И вот я вижу, как сосед поднимается на крышу и сигналом-криком вызывает кого-то, кто находится далеко-далеко. Так начинается разговор, когда между общающимися больше километра расстояния… Вечерами вся семья забиралась на эту плоскую крышу – туда не добирались комары.
Отец — он по возрасту не был призван в армию — стал работать охранником на железной дороге. Жили же мы, как и все эвакуированные, впроголодь. Мама стала ходить убирать к врачу, который долго меня лечил. Это была сосланная дворянская семья. Сам врач по фамилии Бураго был весьма не молодым человеком.
Пока с нами жила бабушка, я словно позабыл тот страх, который породила эшелонная жизнь. Но бабушку забрала к себе младшая ее дочь, и тот страх как бы вернулся. Я часто оставался дома один. Я уже не играл, переставал что-либо разглядывать. Я только смотрел на дорогу и на далекий мостик через арык – и ждал. Должны появиться мама и отец. Я не боялся кого-то или чего-то конкретно. Я, наверное, тогда и не смог бы ответить, почему мне страшно. Наверно, жил безотчетный страх потерять родителей. Странно, а ведь я так никогда и не рассказал маме и отцу, как тогда, в детстве дрожала моя робкая душа.
Память же эшелонной жизни еще долго жила у нас. В том азиатском городке Мирзачуле мы поселились недалеко от вокзала, и вся железнодорожная жизнь была слышна хорошо у нас. И когда раздавался лязг вагонов, кто-то вскрикивал «Держись!», и все хватались за то, что поближе. А потом смеялись своему испугу. Я уже вспоминал, что паровозы в местах, где еще могли быть бомбежки, не давали гудка, когда трогались. Просто паровоз сильно дергал и быстро набирал скорость. Вот из тех дней и осталась привычка кричать: «Держись!».
С железной дорогой, которая, как я говорил, проходила недалеко от нашего дома, связаны две небольших, но дорогих мне истории.
Из-за первой – пустяковой, надо признать, – истории я любил ходить с отцом на станцию и смотреть на проходящие товарные поезда. Пассажирских тогда было мало. И когда на какой-нибудь проходящей теплушке видел открытое маленькое железное окошко с привязанной веревкой, то кричал отцу сквозь шум и грохот проходящего состава:
– Посмотри! Посмотри! Это твой галстук!..
Дело в том, что в той нашей теплушке, в которой мы так долго ехали в Азию, было точно такое железное окошко. И я на нарах сидел около него и любил всматриваться в леса Заволжья и бесконечные казахские степи. Тогда отец и привязал свой галстук к этому окошку, чтобы можно было закрывать его на ночь. Я не могу объяснить, почему во сне так хотелось снова увидеть ту теплушку среди проносящихся составов. Или уже тогда меня согревали воспоминания о нашем бедственном и тревожном вынужденном путешествии?..
Осенью 1942 года все тревоги и надежды Великой Отечественной войны сосредоточились на Сталинграде. Там решалась не только судьба войны, не только судьба страны, но и судьба каждого из нас. А у нас не было репродуктора, и мы ходили на соседнюю улицу. Там на столбе был большой репродуктор, мы слушали последние известия. Летом 42-го голос Левитана сообщил, что сдан Ворошиловград. А 14 февраля 1943 года узнали, что наш город взят Красной Армией.
Осенью 1942 года очень много составов шло на Запад, к Сталинграду: состав с техникой, состав цистерн, состав с живой силой… И сейчас кажется, что в таком правильном и последовательном чередовании шли составы. Шли очень часто – чуть ли не каждые десять минут. Когда мы с отцом бывали на станции в ту памятную осень 42-го, отец мне говорил:
– Ты приложи ухо к рельсам, послушай…
Рельсы непрерывно гудели. Уже скрылся прогрохотавший состав, а рельсы все гудели и гудели. Затем приближался новый состав, и один гул наплывал на другой. И все в Сталинград. В Сталинград. В Сталинград…
Там на станции отец покупал газеты – обычно «Красную звезду» и «Известия», ибо в них, особенно в «Красной звезде», чуть ли не в каждом номере были статьи, заметки и памфлеты Ильи Эренбурга против фашизма. Газеты мы с отцом старались прятать от мамы, так как на фронте находились два моих старших брата, от которых давно-давно не было ни единого письма.
Вообще же я тогда читал еще мало, но одна книжка осталась в моей памяти навсегда. Называлась она «Питер Мариц, юный бур из Трансвааля». Как все мальчишки, я не запомнил имени автора. Это, кажется, был А. Ниман. Меня поразил этот смелый Питер Мариц, участник некогда знаменитой войны буров Южной Африки за независимость.
Прежде, чем попрощаться со Средней Азией, расскажу одну памятную мне легенду, слышанную мною тогда. Она мудра и в ней есть черточка узбекского быта.
Очень богатый человек женился на очень красивой девушке. Но была эта девушка нищенкой. И вот живет она теперь в полной роскоши. Все у нее есть: много красивой одежды, много дорогих украшений и сколько угодно еды и всяких сладостей. Но прежде чем что-то взять и съесть, она, бывало, разложит по нишам в комнате лепешки, виноград и кишмиш (так называют узбеки изюм), персики, разные восточные сладости. (В традиционных узбекских домах в комнатах было много таких ниш.) И вот она ходит по комнате, подойдет к нише, попросит и только после этого что-то возьмет и съест…
Почему эта история или быль так запала в мою память, я и сейчас не могу сказать. Теперь я назвал бы эту историю притчей о том, что как бы там ни было, а мы с вами все равно и всегда остаемся похожими сами на себя.
Затем было долгое возвращение домой, в родной Ворошиловград, осенью 1944 года. Но не такое долгое, как эвакуация. И дома на улицах мне показались куда меньшими, чем я помнил. Наверное, за эти три года я изрядно вырос. Много лет спустя одна строка Анны Ахматовой сказала мне обо всем этом и помогла вспомнить давнее: «И дома своего не узнаешь»…