Дмитрий Новиков

Змей

Новый рассказ Дмитрия Новикова опубликован в №7 «Знамени».   В этом же журнале (2007, №9) напечатан очерк “Строить!” о том, как автор строил тот самый дом, жизнь в котором он описывает в рассказе «Змей».    

   Змей

    Голос внутренних озер

Се, даю вам власть наступать на змей и скорпионов и на всю силу вражью, и ничто не повредит вам

    Св. Евангелие от Луки 10:19
    syц,syц-ruocci tulee*

Едем как-то с Колей по деревне на моей машине (Коля на своей редко ездит, когда чужая надобность), и он мне говорит:

— Слушай, а что ты все про север пишешь, про Белое море? Пора бы уже и про нашу деревню написать.

Я степенно отвечаю, ведь с Колей иначе нельзя:

— Понимаешь, — говорю, — про север я уже многое знаю. Ездил, изучал, разговаривал. А про деревню еще не все. Да и что, юг у нас, что ли?

— Нет, север, конечно. Но это больше для пришлых. А для нас-то — юг.

Коля помолчал. Мы проехали еще метров пятьсот.

— А вот тут, в траве, пять бетонных столбов лежали. Все про них забыли. Так я их потом домой утащил, — горделиво, но неожиданно произнес карел.

— Видишь, я про столбы не знал. А знал бы — сам утащил. А ты говоришь — про деревню.

Коля довольно улыбается. Очень много про деревенскую жизнь я узнал у него.

Я начал строиться здесь пять лет назад. Сейчас уже и не верится, сколько трудов было переделано, сколько нервов и сил потрачено, сколько испытано новых чувств. Я тогда принялся за дело с задором отчаянья. Мы как раз разводились с женой, вернее, из последних сил пытались остановить неумолимо рвущееся, остановить хотя бы ради детей. Вот тогда мне и свезло негаданно — прикупил я у Коли красивый кусок земли у самого озера. Прикупил недорого, но и недешево по тем меркам. Все стороны сделки остались довольны. Коля тут же взял для своей супруги стиральную машину-автомат. Я же довольно рассматривал документы — люблю начинать с них. Отцовский опыт научил — он всегда начинал дела с бухты-барахты, потому и рушилось многое в итоге.

Кто же знал, что через полгода земля резко, прыжком поднимется в цене и Коля на время огорчится. Кто же знал, что на земле моей, которую местные называют “кививакайне”, или “каменное место”, окажется полным-полно змей, царство просто змеиное, а не рай земной.

Всю жизнь я ужасно их боялся. Два раза в жизни буквально цепенел от страха, когда видел извилистую стремглавость в траве. Не было и речи, чтобы убить, отпрыгнуть, убежать — каменным истуканом замирал я при малейшем подозрении на гада, ежесекундно ожидая от него прыжка, укуса или еще какого подвоха. Коля же, которому стал жаловаться на них, отомщенно ухмылялся…

Потом, правда, научил, как с ними бороться.

— Хоть и любим мы все живых тварей, но опять же непорядок — змеи на участке. Сама-то она бросаться не станет. Но дети бегать будут у тебя, наступят, не дай бог. Да к тому же, говорят, за убитую змею сорок грехов прощается.

Научил он меня подстерегать время, когда только-только весенние проталины начинают проступать. Кругом снег еще лежит, а на бугорки разные, на камешки оттаявшие начинают гады вылезать греться. Они тогда вялые еще, сонные. Летом же не угонишься за ними, до того шустрые да неприятные. Вот и стал я на них охотиться по весне…

Раньше казалось — змея снега как огня боится, холоднокровная ведь. А теперь знаю — ничуть. Выйдешь на охоту по первому теплому солнцу, глядишь — лежат уже в разных местах и позах. И до того ужасные, даже в неподвижном состоянии — просто жуть. Лежат, греются, головка маленькая, тело гибкое, глазки острые. Тут нужно набраться мужества и резко с лопатой бежать и рубить без жалости. Иначе за секунду сообразят про опасность и в щель какую юркнут. А если резко да голову отрубишь сразу — всё, приехали. Правда, долго извиваться еще потом будет мерзко, но уж все — дело сделано. Кровь ее пойдет, ужас твой уляжется, примиришься ты с ней как-то. Неприятно, а что делать. Жалко, а надо. Я перед каждой извиняюсь потом:

— Извини, — говорю, — но вы должны понять — здесь теперь мое место. Здесь я теперь живу. Ступайте в леса, в болота, вдоль по берегу — места много везде. Но теперь здесь — мое.

Всего за три года восемьдесят штук убил. Лопата у меня специальная есть — “змеебой” называется. И за эти годы не то чтобы смирился с ними, бояться перестал — нет. Как-то понимать их стал, что ли. То, что нужны они тоже для природы, красивы даже. У меня они трех окрасок в основном — черные, серые, коричневые. Правда, этим летом одну ярко-оранжевую видел, маленькую, аж залюбовался. А приятель мой встретился неподалеку, в лесу, с огромной — больше метра длиной и толщиной с мужскую руку. Она даже убегать не стала, а к нему поползла, шипя угрожающе. Чувствовала свою силу. Он убивать ее не стал, прыгнул только очень далеко. Вот тебе и север.

Коля же все хихикает:

— Такая наша северная жизнь. Комары да птицы, звери да змеи.

Но советом помогает по-прежнему:

— Ишь, — говорит, — прорва какая. Ты еще попробуй по осени керосином их норы пролить, старики карелы так делали. Да траву по весне сжигай обязательно. Только осторожно — ветер выбирай, чтобы от леса к озеру. Да встречный пал сначала пускай, потом уж основной. Да пара-тройка людей чтоб в помощниках была обязательно, с ведрами и лопатами. А то — не дай бог. Но сжигать траву обязательно нужно. Глядишь, и клещей не будет, и змей окончательно победишь. Хотя как знать, как знать…

И уж потом на вопрос мой о защите дома да бани от них, чтоб не залезли, опять с карельской усмешкой своей:

— Да не боись, не полезет она, где духом человечьим пахнет. Да и щели забьешь понизу досками. Змея — она тебе не крокодил ведь. Дерево зря грызть не будет…

Попривык я, попривык. И брачных игрищ их насмотрелся, и выходов змеенышей. И того, как однажды голова с коротким обрубком туловища долго, несколько часов ползла ко мне, чтобы отомстить и сохранить честь. Трудно в этом признаться, но даже почти полюбил их, где-то очень глубоко внутри. Потому что увидел однажды, как, испугавшись меня, из клубка вывернулась самочка и побежала вдоль берега. А вслед за ней бросились четыре разгоряченных, но тоже испуганных самца. А один, самый робкий, ринулся в другую сторону. Но быстро очухался, любовь сильнее страха смерти, и перед самыми моими огромными сапогами соскользнул вслед за остальными, боясь опоздать…

Как рассказывал мне однажды мой друг, писатель и охотник:

— Знаешь, я очень люблю зверей. Наблюдать за ними, изучать. Убивать их. Есть их очень люблю. Разговаривать с ними…

Единственно, еще хуже я стал относиться к людям. К одной неприятной категории. Которые на словах стали очень радеть за моих змей. Жалеть их. Говорили:

— Ну как же так. Это же все живые существа. Нельзя их убивать. Нужно косить траву, прогонять мышей. Они тогда сами уйдут.

Я им отвечал тогда, мол, приезжайте, жалейте, любите, ловите и отпускайте в лес. Нет, мы боимся сами, зато знаем, как правильно. И постоим в сторонке, благостные.

Не люблю таких. Есть в них какая-то изначальная, глубокая ложь.

Зато сам, после долгих уже лет, знаю — никто никуда по своей воле не уйдет. Жизнь жестока, а смерть и любовь — две рядом стоящие вещи. Да и какой же рай без змей…

Что у меня тут рай — я понял очень быстро. Ибо каждой твари по паре на этом берегу. Вдоль него плавает ондатра и добывает ракушки со дна озера. По краю земли, иногда тоже ныряя в воду, пластично гуляет норка и ловит то рыбу, то мышь, то змею. В траве прыгают огромные зеленые кузнечики и осторожно вышагивают вальдшнепы. Иногда высунется из гущи ее подростковая голова коростеля, оглянется вокруг, откроет несуразный свой рот и завопит надрывно, будто режут ее. Низко в небе проносятся чайки, кроншнепы, цапли. На том берегу видно, как из зарослей лиственных деревьев то и дело взмывает ввысь пара черных журавлей. За всем этим свысока наблюдает парящий орел. Иногда, впрочем, он садится на столб изгороди и высматривает земную добычу. Зимой окрестные рябины объедают свиристели, снегири и прочие зеленушки. На снегу видны следы лисицы, которая искала что-то под баней, а потом убежала через озеро. К дому приходила ласка, тоже, видимо, за мышами. Осенью в синем небе пролетают голосящие гусиные стада, постепенно выстраивающиеся в стройные ряды. Парами реют лебеди. И вообще — я очень добрый истукан. У меня даже нет ружья…

Однажды заяц в гости приходил. Сидели мы с гостями из Москвы за столом, ели шашлыки, выпивали и наслаждались летним вечером, теплым ветерком с озера и отсутствием комаров, коих этот ветерок сдувал с поляны. Все было вкусно, прелестно, тихо. Вдруг смотрю — в траве что-то шевелится. Что-то слегка возвышается над ней. Я на всякий случай внимательно смотрю за различными шевелениями. Пригляделся — уши. Заячьи. Пасется заяц в трех метрах от нас, никого не боится. Я гостям осторожно его показываю. Они же, две заядлые пушкинистки, которые в любом живом существе видят проявление Пушкина, давай стучать по столу и кричать: “Пушкин, Пушкин, Пушкин!!!”. Заяц послушал это все и убрел печально в лес. Он по-прежнему чурался земной славы.

Девчонок я заранее предупреждал про змей. А они ничего не боялись. Раскинут покрывало в траве, в самом змеюшнике, и загорают целый день. Видимо, нет ничего страшнее жизни в Москве. Так за неделю ни одной не увидели. Я, правда, говорил, мол, не бойтесь, они не бросаются. Главное — не упасть на змею. Одна гостья, Наташка, постоянно везде падала. Способность у нее такая. Вот мы опасались — как бы не на змею. Но молодцом держалась. Только в конце уже своего визита вдруг упала на знакомого мальчика, который помогал ей из лодки выйти. Мальчик лежал и хохотал от радости. Тоже — загорелая змея…

Озеро очень красивое. Длинное, одиннадцать километров, и узкое, есть ли километр — не знаю, оно изогнутым восточным клинком вонзается в массив лиственного леса. Деревья, в основном береза и осина, осенью начинают сверкать золотом и киноварью, и лишь кое-где среди них возвышаются островками вековые темно-зеленые ели. Если видишь такой островок — знаешь — там был погост. Видимо, старые люди сажали их специально на кладбищах. Ель — дерево темное.

Называется озеро тоже интересно. Я спросил как-то у Коли, что такое “крошно”. Он ответил — были, мол, в старину такие заплечные берестяные туеса особого плетения. Чем больше ягод ли, грибов ли, другой лесной еды клали в него, тем длиннее он становился. Вот и озеро такое же длинное, будто полное рыбой. Потом на Белом море в селе Нюхча, в тамошнем зачатке музея, который местные бабушки называли “хламной сарай”, увидел и узнал, что есть и русские “крошны”, доски с наплечными ремнями и держателями для тяжелого мешка, чтобы спине было прямее, легче при перетаскивании тяжестей.

По берегам Крошнозера лежит несколько поселений, сельг по-карельски. Деревня Крошнозеро самая большая. Ганганалица, название берущая от ганга, старинного долбленого челна. Там, по преданию, было сделано первое в Карелии кантеле. Горка. Рыбка. Спиридоннаволок. Ёршнаволок. Все деревни карельские, старинные, поэтому есть у них истинные имена. Тот же Ёршнаволок по-правильному называется Кишкиниеми, где “кишки” — ерш, а “ниеми” — наволок, мыс. Есть еще, вернее была, таинственная деревня Плекка. Сейчас на месте ее только буйнотравье да темные ели погоста. Куда она делась, почему сгинула — местные отводят глаза и говорят, что не знают. Лишь однажды Коля проговорился, что деревня была полностью раскулачена и выселена. Куда можно выселить из этого медвежьего угла?

В деревнях еще сохранились старинные двухэтажные карельские дома, покосившиеся, но могучие, словно те старики, что в былые времена расчищали поля от огромных валунов и вручную копали канал в каменистой почве, где сейчас бежит речка возле моего дома. В Горке стоит и старая часовня. Лет ей, говорят, столько же, сколько и деревне, а с какого года деревня — никто не помнит.

В озере рыбы нет. Теперь, пообщавшись с крошнозерскими карелами пять лет, я знаю, как нужно правильно отвечать на нелепый вопрос — есть ли в озере рыба. Так же, если спрашивают, где собрал столько грибов, ягод, нужно говорить — в лесу. Зверя, птицы тоже нет. Все плохо. Практически голодаем. При этом самое трудное — сдержать так и лезущую на лицо победную улыбку.

Но вот раньше рыбы действительно было много. Коля рассказывал, что в колхозе было две рыболовные бригады. И когда он шел со школы домой мимо рыбаков, те передавали ему для родителей рыбину, судака или щуку. Так говорит, что часто не мог нести ее в руках из-за тяжести, и потому тащил за собой по снегу.

Потом кто-то умный, пекущийся о счастье на всей земле, решил, что нужно осушить окружающие мелкие ламбы, бывшие нерестилищами. Для блага всего человечества поля важнее, а природа глуповата. Сейчас нет ни полей, ни нерестилищ.

Потом все тот же умный решил, что в озере нужно разводить ценную рыбу пелядь. Для этого — вытравить ядом всю остальную. Несколько лет пеляди было столько, что ею кормили свиней. Потом пелядь вымерзла, ее нет. Другой рыбы тоже нет — говорю я пришлым и осторожно улыбаюсь. Но и самому только через пять лет показали местные кой-какие места и кой-какие озера. Да и то, подозреваю, — не самые лучшие. Потому что пару раз брал меня Коля на рыбалку с собой. Так вот, не поймали мы с ним ни одной рыбины. Это для того, чтобы больше не просился.

Никогда не забуду, как пригласил он меня однажды поужинать. На ужин была самая вкусная северная рыба — ряпушка. Приготовленная по-карельски, с лучком, постным маслицем, в небольшом количестве воды на сковородке, она бывает так вкусна, что можно легко откусить себе пальцы рук, забывшись за едой. А когда Таня, Колина жена, уложит ее плотненько, брюшками кверху, чтобы весь сок оставался в рыбе, — тут останавливается мгновение, и ты находишь себя только уже перед пустой тарелкой. Так вот, едим мы свежую, только пойманную ряпушку.

— Откуда? — спрашиваю.

— Да с Лижмы, брат угостил, — Коля по привычке хитро улыбчив.

— Вкусная? — теперь он мне задает вопрос.

— Очень, пальчики откусишь, — искренне хвалю я.

Коля радостно смеется:

— Ну, городской, не едал ты вкусной. Послезавтра приходи. Я с Крутозера приеду. Но та на третьем месте по вкусу будет. А на втором — с Трутозера. А самая вкусная — с Глупозера. Только она поздно нереститься начинает, в декабре, уже подо льдом. Достать трудно. А ты говоришь — вкусная.

— А что ты, про каждое озеро сроки знаешь?

— Да знаю маленько, — Коля с трудом скрывает гордость. — А онежскую вашу ряпушку мы совсем не едим. Невкусная она.

Как можно после этого без мягкого юмора смотреть московские передачи, где умелые повара готовят из мороженой, полупротухшей рыбы французский рыбный суп? При этом один из них, я сам видел, советовал для пущего навара варить рыбу нечищенную, в чешуе и с кишками, вырезав только жабры и глаза. Ну, жабры, я понимаю, горчат. Но глаза-то зачем, глаза? Эх, дорогие мои москвичи…

Хорошо жить на берегу озера. Дикая вода — она живая. Не то что домашняя, в кране или там унитазе. В озере-то солнце мелкими смешками пляшет на волнах. То барашки пены опасливо бегут под сильным ветром. То стекло штиля вбирает в себя всю неохватность неба. Озеро меняет цвета, оттенки, настроения. Вода то прибывает, то убывает. Летом зеленеет, зимой белеет. Озеро постоянно с тобой, ежесекундно в твоих мыслях и чувствах, где-то на краешке души постоянно присутствует оно. А еще озеро разговаривает. Плеск волн — это понятно всем. Но вот поздней осенью, когда тонкий лед встал ночью, а под утро его сломало, и мелкие льдинки бьются друг о друга и о берег, и с озера доносятся прозрачные, хрустальные звоны. Или когда вечером, почти в полной темноте, с середины вдруг доносится звонкий пушечный удар, и ты гадаешь — щука ли, бобер, ихтиандр всплыл? А еще озеро говорит голосами живших здесь, работавших, любивших его людей. Это были совсем непонятные, невероятные теперь люди. Они двигали огромные камни, прорубали в лесах дороги, строили церкви и дома с помощью одного топора. Строили так, что нам теперь становится завидно; так, что не купить теперь ни за какие деньги, не возвести ни из каких современных материалов. Никогда в новом химическом доме не будет дышаться, спаться так, как в бревенчатом, деревянном. Этим летом, когда царила страшная жара, я зашел в полдень в свой не до конца, но почти уже достроенный дом. Я старался строить его по старым рецептам. Рецепты щедро выдавал Коля. Я зашел из пекла и удивился — в доме стояла прохлада. Без кондиционеров, без любых приспособлений. А еще здорово протопить деревянный дом зимой. Первый день будет прохладно. Будет даже немного холодно. Но это до тех пор, пока дерево не наберет тепло, пока бревна не станут греть приложенную руку. После этого можно лишь слегка подтапливать. Дом будет дышать вместе с тобой.

Голосами деревянных домов тоже говорят внутренние озера. Голосами построенных на их берегах церквей. Голосами темных елей погостов. Голосами смеявшихся на берегах детей…

Тяжело жить в карельской деревне. Непривычно. Непривычно пришлому, местные-то каждый кустик, каждую тропинку знают, приспособились ко всем безумным обстоятельствам нашей жизни. И кто ж их осудит за это, когда не первый век страна ломает свою деревню, а все справиться не может. С хитрецой, с подвохом, с подковыркой, а деревенский мужик будет свою линию гнуть, свою правду иметь, будь ты хоть кто — злодей городской, а то и вовсе столичный житель…

Так и я — приехал дом подымать, а законов деревенских не знаю, не приучен. У нас ведь в городе по-другому, все нищие, богатые тоже плачут, а в подъездах по-прежнему гадят американские шпионы. А мужик все равно за свое держится, за землю, хоть и поотбирали все, а немножко есть. Вот и держится, и правильно делает.

У меня по границе участка протекает речка. Не речка даже — ручеек. В весну полноводный, с водопадиками, летом он почти совсем пересыхает. И задумал я недоброе — ставить забор, отгораживаться. Тогда и познакомился с Бородой.

Борода — мужик примечательный. Прежде всего внешне — широкая, окладистая борода, могучий живот, степенная походка. А самое главное — какая-то незлобивая рассудительность. Хотя и простым его не назовешь. Есть что-то дьявольски пронзительное в его маленьких глазках под густыми клочковатыми бровями.

Борода — не местный, всю жизнь мотался по стране, строил мосты. Карьеру закончил начальником мостоотряда где-то далеко в Сибири. Потом поселился здесь, в деревне. Сначала был директором охотбазы, теперь — просто пенсионер, выстроил себе домик неподалеку от меня и живет там со своей бабушкой, которая старше его лет на пятнадцать. Но ничего, бодрая такая старушка. Говорят, она была кухаркой у него в мостотряде.

Мне нравится, как он общается с деревенскими, даже и со спившимися алкашами. Какой-то у него есть подход, что получается договориться. Они приходят, что-то делают — работа кипит. Я пока такого подхода не знаю…

А начиналось наше общение не очень хорошо. С того же забора…

Я как рассуждал — если граница участка проходит по речке, не ставить же забор посередине ее. За рекой — ничейная земля, лес. Вот я и думаю — поставлю забор по тому берегу. Радуюсь — будет у меня своя речка, нижняя ее часть — никто ею не пользуется, рыбу в ней не ловит. Только змеи мои ползают. Пошел у Бороды мнения спросить, сосед все-таки. Он говорит:

— Я не против.

Я тогда колышки для разметки забора забил, веселюсь. Наутро прихожу — колышки выдернуты, валяются рядом. Я удивился, вроде, никого не было. Опять забил. Наутро опять выдернуты. Тут я насторожился, поехал к Коле за советом.

— Эвон чего захотел, речку ему, — обрадовался Коля.

— Так чего же, по бумагам моя вроде.

— По бумагам земля твоя. А речку не тронь — другим обидно будет.

— Я договорился со всеми.

— Вот и договорился. Не тронь речку, говорю. Если хочешь хорошо жить.

Я подумал-подумал и говорю:

— А вот смотри, через мой участок люди чужие ходят, палатки даже ставят, когда меня нет, костры разводят возле бани.

— Тут твое право. Ставь забор отсюдова. Пусть обходят. Нечего здесь чужим делать.

Странная логика, непривычная, не городская. Не советская. Деревенская какая-то.

Поехал я опять к Бороде:

— Слушай, — говорю, решил я по речке забор не ставить. Пусть так будет. А от дороги загорожусь.

Борода внимательно посмотрел маленькими глазками:

— А и правильно. Подсказал кто?

Я говорю:

— Коля подсказал.

— И молодец, все правильно.

С тех пор зажили мы душа в душу. Борода себе тропинку через лес прорубил. Речкой вдвоем любуемся. А когда понадобилось ему электричество подводить, он ко мне пришел. Столбы ведь я ставил да линию тянул — дорогое удовольствие оказалось.

— Слушай, — говорит, — сколько возьмешь, чтобы я к твоему столбу подключился?

Городская современная логика какая — посчитать затраты, разделить на количество столбов, да и сказать сумму. Это если правильно. Неправильно, но тоже можно и часто — сказать сумму за всю линию, чтобы полностью окупить — деваться-то человеку некуда, все равно заплатит. А я подумал-подумал, наученный, да и говорю:

— Ничего не надо. Так подключайся…

Зато теперь, когда я в городе, каждую неделю звонит мне Борода:

— Я здесь. Все нормально, не беспокойся. Наблюдаю.

А я еду — пива ему баклажку везу. Водки он давно не пьет…

Вот не определился пока, нутром чувствую — какая-то более правильная жизнь в деревне. Вода чистая. Воздух вкусный. Холодно стало — пошел дров принес, истопил печку — тепло. Платишь за электричество только. Да и то — временно. Скоро батарею солнечную поставлю или еще чего из современного. Змею заметил — убил. В душе змея зашевелилась — в бане попарился, в прорубь нырнул, с людьми хорошими пообщался — ищешь — ау, змея, ты где? Не отзывается, спряталась. А чем меньше змей в душе, тем больше в ней любви и спокойствия. В городе же не знаешь, куда деться от этих гибких гадов. Кругом они — сверху, снизу, внутри. Нет, в деревне лучше.

Я говорил уже — раньше очень змей боялся. А потом Коля мне карельскую притчу рассказал. О том, что поспорили как-то змея и щука: кто из них до берега озера быстрее доплывет — будет на суше жить.

Щука сказала:

— Если я выиграю и буду жить на берегу — первым делом съем ребенка и барашка.

А змея ответила:

— А если я выиграю — никого не буду есть. Буду везде прятаться, чтобы меня не видели.

Услышал их спор Бог. И змея выиграла.

А я так и представляю — что было бы, если бы под каждым кустом сидело по щуке. Проходишь мимо, а тебя за ногу — цап всей пастью. Так что не очень я теперь змей боюсь. Только тех, которые внутри.

Когда мне дали первую литературную премию, я был очень горд собой. Как же — статьи, интервью, поклонницы. Впервые в Карелии. Лучший молодой писатель России. Вода и огонь позади, впереди лишь медные трубы.

Один раз нас с женой очень напугал старший менеджер одного из больших магазинов. Он внезапно набросился и с криком “Вы прославили Карелию!” вручил мне карточку на скидку. Я вначале было отпрянул, но потом благодарно улыбнулся. Как улыбался ласково всем, кто приветствовал меня в барах, ресторанах и на улицах. Город у нас небольшой.

Я быстро привык к этому чувству. Но прошло полгода. И уже никто не узнавал меня в барах, ресторанах и на улицах. А я продолжал всем ласково улыбаться.

Именно в тот момент и подрался с карелами. У меня четверть карельской крови. Вся остальная — русская и белорусская. И очень почему-то не любил я всегда любого национального проявления. Мы — интернационалисты. И живем мы на бульваре Интернационалистов. И в армии заявление в Афганистан писали, чтобы три года в морфлоте не служить.

А тут в ресторане попались карельские музыканты. Как раз фолк-рок на подъеме был. А я не понимал этого. “Русский” — для меня это слово было заклинанием, заклятием, правдой. И сейчас так же. Но тогда — вообще. На этой почве мы и сцепились, подогретые алкоголем. Не сильно и подрались — пара синяков да стол перевернутый. Но вызвали милицию, и меня, зачинщика, обласканного славой, выволокли на улицу. Положили на асфальт и наступили сапогом на спину. Я лежал и представлял себя белозубой змеей в окруженьи солдатской кирзы. А мимо шли люди. Некоторые из них узнавали меня.

— Здравствуйте, — говорили они.

— Здравствуйте, — отвечал я им, повернув голову.

Моя бабушка была чистокровная карелка. Отец ее, счетчик отделения банка, был расстрелян в тридцать втором году. Мать через два года умерла. Они с сестрой остались вдвоем — пяти и девяти лет. Их забрали в разные детдома. Только через десять лет они нашли друг друга — отыскали двоюродные дядья. Все они сильно пили. Отец мой рассказывал, как дядька Иван шел посередине улицы и кричал изо всех сил: “Мене муноло, мене муноло!!!”. К кому обращался, кого куда посылал?

Дед был кадровый военный. Он запрещал бабушке говорить по-карельски, учить языку детей. Так было нужно. Помню, она говорила только с соседками, когда деда не было дома. А еще помню ее заунывное “А-вой-вой”, когда я добывал себе очередную ссадину или царапину. Бабушка мазала ее йодом, дула на рану. Потом поливала кусок черного хлеба растительным маслом, посыпала солью. Вкуснее лакомства не было.

Под конец жизни, подняв пятерых детей, бабушка тоже стала выпивать. Дед к тому времени уже умер. Выпив, она становилась веселая, еще более ласковая. Но слегка забывчивая. Однажды отец с братьями собрались на рыбалку на ближайшее озеро Шаньгима. Это было хорошее, рыбное озеро. Внутреннее. Бабушка положила парням еды, дала с собой кастрюлю.

На рыбалке братья хорошо поймали рыбы, сварили ухи на костре. Потом принялись бороться, в пылу — отломали кастрюле ручку. Пришли домой, вернули закопченную кастрюлю бабушке.

Та их похвалила:

— Молодцы, ребята!!! И рыбы поймали! И кастрюлю нашли!

Бабушке досталась страшная смерть. Миеломная болезнь — рак костей. Она кричала от боли, не переставая, несколько дней и ночей. Эти крики и ласковое ее “А-вой-вой” — тоже в голосе внутренних озер…

Недалеко, в десяти километрах, есть еще одно озеро. Их вообще около пятидесяти в ближайшем окружении. Но это — особенное. Коля показал его мне только через три года после знакомства.

— Смотри, — сказал, — это хорошее озеро. Если оно тебя полюбит — всегда будешь с рыбой.

Я стал проводить на нем долгие часы, зимой и летом. И оно потихоньку открывало свои тайны. Становилось понятно — где стоит окунь, как ходит щука, за какой корягой притаился налим. Рыба в озере была удивительно вкусной — я уже научился различать ее вкус. Она была красивой — окуни темно-зеленые, с оранжевым жирным брюхом. Налимы почти черные и, что удивительно, — чистые, без паразитов. Самыми же красивыми были местные щуки. Короткие, толстые, как обрубки бревен, они сверкали, вытащенные в лодку или на лед, своим ослепительно-желтым брюхом. Зеленая спина была покрыта желтыми пятнами. Ярко-красные жабры бесстыже растопыривались на воздухе. Под стать им были широкие зубастые пасти, опасные и жалобные одновременно. Вытащенные на воздух щуки становились неуклюжими, хотя во всем их хищном очертании была стремительность и ярость. Они лежали и копили силы, чтобы затем в отчаянье сделать несколько сильных в безнадежности своей прыжков. А потом застыть и медленно умирать в чужой среде. Я всегда уходил с озера с рыбой…

Каждый раз, особенно зимой, я видел следы зверей. Порой целые драмы разыгрывались на льду. Вот спокойно бежал заяц. Вот из леса вышел волк и протрусил вдоль берега. Внезапно шаги стали шире, потом вообще огромными, он на лету повернулся на девяносто градусов, поскользнувшись, но удержавшись на ногах. Вот быстрая и короткая погоня и несколько капель крови в конце. А здесь вокруг моей жерлицы всю ночь ходила рысь. Она прислушивалась, нюхала, видимо, чуяла, что на крючке уже сидит рыба. После многих кругов следы, уходящие в лес, были совсем свежие. Видимо, она услышала, как подъехала машина.

Невольно вспоминались Колины истории.

— Там, на полях, — рассказывал он, — стая волков застала как-то подвыпившего деревенского мужика, возвращавшегося домой из соседней деревни. Он принялся жечь стога сена. Но все равно не спасся.

— А здесь, — продолжал, — рысь накинулась с дерева на двенадцатилетнего парнишку. Тот пошел на охоту с отцом, но оторвался и ушел вперед. Хорошо, собаки были невдалеке и отбили его. Но с тех пор на спине, куда всадила зубы и когти лесная кошка, вырос горб.

— А еще как-то пошла бабушка в лес и наткнулась на голодного медведя, — он продолжал поглядывать на меня с хитрой улыбкой. — Тот набросился на нее, но хитрая старушка притворилась мертвой. Медведь закопал ее в листья, чтобы созрела, и ушел дожидаться пира. Тогда бабушка выкопалась и убежала к себе в деревню. Но все это давно, давно было. Лет пятьдесят тому назад.

— А сейчас? — я был не на шутку испуган Колиными рассказами.

— Сейчас редко кого встретишь. Волков в феврале только нужно бояться, тогда у них гон, и они сбиваются в стаи. А медведь — разговаривай в лесу погромче да песни пой. Он услышит и сам уйдет. Это большое счастье для тебя, если кого из зверей в лесу встретишь, — осторожные они, боязливые. А тебе — память на всю жизнь, природы дар.

— И вообще, — сказал вдруг, нахмурившись, — самый страшный зверь — это человек. Человека бойся.

Бабушка — тоже человек. Бабушку бояться не нужно. Много их ходит по карельским лесам. Кто ягоды собирает, кто — грибы. Некоторые собирают птичьи перья. Видел сам, думал — зачем. В подушку там или куда. Но это сколько по лесу выходить нужно. Потом подсказали — колдуют бабки. Могут такую порчу навести — года не прожить. А могут ребенку жизнь легкой сделать, как перо. Недаром говорят, что даже цыганки карельских бабушек боятся.

Но мне другая история нравится. Опять же Коля рассказал. Была у него бабушка, его собственная, девяноста лет. Как-то зимой собралась она и пошла в лес по дрова. Срубила девять осин. Небольшеньких, но приличных. Сучья не обрубила — устала очень, на завтра оставила. По дороге домой зашла к племяннице, чаю попить. Та чай наливает, калитки** на стол ставит, а сама все охает — тут болит да здесь жмет.

— Маня, а тебе сколько лет-то? — спрашивает бабушка.

— Да семьдесят уже!

— Так вот, запомни, Маня, семьдесят лет — лучший возраст для работы.

По берегам озера — три заброшенные деревни. Даже не деревни — пустоши. В одной стена дома еще стоит да в другой — половина. А как представишь — как здесь раньше люди жили. Озеро — красивейшее. Вода — чистая. Воздух — молоко парное, а не воздух. Рыба, зверь — пища не чета нынешней, химической. Один квас репной чего стоил!

Я сам не пробовал, Колина жена, Таня, рассказывала. Репа хорошо раньше родила. Сеяли ее на горелых делянах, землю поскребут немного, даже не вскапывают, а потом — урожай богатый. Репу чистили, резали, сушили в русской печке. Потом, по надобности, замачивали, бродила она с сухарями да сахаром, а может, и без. Рецепт утрачен. Осталась память о вкусе. Но как Таня говорит — вкуснее не было напитка. И в жару, и в холод, и в веселье, и в горе. Хочу репного квасу!!!

В каждой деревне были часовни. Да и в лесу скиты стояли. И старого обряда люди были, и нового. Куда все делось, куда ушло? Вот только Коля рассказывал: ничего от часовни нельзя брать — грех. Кто в Ёршнаволоке колокола с церкви снимал — всех на войне поубивало. А позже один с лесной часовни дверь забрал да в хлев себе повесил. И сам через полгода повесился…

А колокол один, рассказывают, упал с колокольни и покатился под горку. Покатился-покатился и в воду. А там глубина сразу. Искали долго его потом, ныряли. Но так найти не смогли. И лежит он теперь где-то глубоко-глубоко. И звенит тихонько от водяных струй. И звон этот тоже — в голосе внутренних озер…

Помимо рыбы, птицы и зверья богатство местных лесов — грибы. Правда, деревенские их не сильно жалуют. Есть они, нет — не особо огорчаются. Ягоды для них гораздо важнее. Их и продать можно хорошо, если излишек. Нам же, городским, подавай грибов. Вроде и пользы от них особой нет, одно баловство, но мы уже привыкли — ощущения превыше пользы. Потому что уж очень вкусно — маринованый боровик да под водочку, а супчик из сушеных подосиновиков — перед ней. И опять же — красота и азарт. Недаром собирание грибов тихой охотой кличут.

Они хороши любые — лисички, волнушки, подберезовики, подосиновики, грузди. Но лучше всех, конечно, белый гриб. Найти его — счастье искателя! Что-то есть невыразимое во всем его облике, в плотности ножки, коричневости шляпки, во всей гармоничной надежности очертаний — что заставляет учащенно биться сердце встретившего его на лесной дорожке. Их редко бывает много, обычно найдешь несколько штук посреди пестрой грибной братвы и уже рад этому. Так всегда было у меня, пока я не построил дом в деревне, на берегу внутренних озер. Пять лет деревенские берегли от меня свою тайну. Даже Коля молчал плененным, но гордым партизаном. И только через долгие эти годы ткнул как-то пальцем в неприметную дорожку, что среди густых кустов тихонько сворачивает с асфальта. И я на свой страх пустился в путь по ней.

Хорошо, когда есть у тебя хорошая лесная машина. Она, с большими колесами и мощным мотором, — твой друг и помощник в рыбалках твоих и походах. Она очень помогает тебе, и ты любишь и любуешься ею за это. Потому что во многих местах не побывал бы, многих красот не увидел, не будь ее у тебя.

Так и здесь — сначала достаточно ровная и сухая, дорожка вдруг стремительно и круто вздернулась прямо в небо, взъерошилась большими камнями. Тяжело урча, переваливаясь с боку на бок, словно настойчивая черепаха, машина медленно взобралась на высокую сопку. Сразу за вершиной ее дорога так же резко ухнула вниз, в болото, где стала вдруг огромной лесной лужей с непонятной глубиной и замшелыми берегами. Машина с опаской переползла и через лужу. Потом был еще подъем, покруче первого. Затем — снова вниз, но уже по сухому сыпучему песку. И вот — последняя сопка, и взору вдруг открылись огромные дали болот. Лес изменился по волшебному мановению, исчезли осины и березы, и весь склон горы устроился высокими корабельными соснами. В порывах небольшого ветерка медленно качали они своими гордыми зелеными головами, и сквозь их нечастые ряды было видно, как далеко внизу, на многие километры, простирается безбрежие болот, а где-то совсем вдалеке мелькает веселой синевой еще одно озеро из ожерелья внутренних озер.

Перестояв, перетерпев несколько минут эту дух захватившую красоту, я медленно спустился по песчаной, желтой и сказочной дороге с горы прямо к самому краю болот. Остановил машину и вышел. Хлопнул дверью и вздрогнул от громкого хлопанья крыльев. Совсем рядом взлетели с земли четыре огромных и черных глухаря. В свежих лучах поднимающегося солнца, сквозь еле уловимую взглядом дымку утреннего тумана они медленно и тяжело полетели вдоль кромки соснового леса, к далекому солнцу.

А я принялся собирать грибы. Вернее, сначала я стал их искать. И, по печальному опыту, приготовился к долгому хождению по лесу. Оно не утомляет, нет. Оно само по себе удовольствие. Идешь, дышишь чистейшим воздухом, густым, пряным, вкусным, как родниковая вода после парилки. Глаза отдыхают на сочной зелени листвы и хвои. Красные стволы сосен стоят, как путеводные столбы — от одного к другому, примечая дорогу. Пружинистый мох тренирует ослабшие от городской жизни ноги. Ты идешь по лесу и чувствуешь, как наполняешься новыми силами от родной природы. Все это звучало бы слишком высокопарно, если бы с возрастом не начинал понимать — правда. Даже истина в одной из последних инстанций — ничто так не помогает человеку, не прибавляет душевных и физических сил, не лечит душу красотой, как общение с близкой природой. Мать она наша, мать, несмотря на достижения химии. И как пришли, произошли от нее, так и уйдем в нее же. Каждый лично…

Грибы, к моему удивлению, стали попадаться сразу же. Да не простые — истинные красавцы-боровики. Не успел я и десяти метров отойти от дороги, как сразу встретил большую семью. Стояли они, то тесно прижавшись друг к другу, то немного поодаль — но все кряжистые, крепкие, словно упрямые, тренированные солдаты. К ногам их жались маленькие детки. Веселые подростки разбежались и играли со мной в прятки. Иногда я несколько раз проходил по одному и тому же месту, прежде чем высмотреть маленькое бурое пятнышко среди мха, которое на поверку оказывалось краем шляпки подросшего уже наглеца. Длинные ноги свои, которым зачастую мало было охвата мужской ладони, они тоже прятали во мху, и приходилось глубоко погружать руки в тревожную и влажную прохладу. Так и казалось, что вот-вот кто-нибудь хватит зубастым ртом за руку неутомимого пришлеца, но до поры обходилось.

За полчаса я набрал два больших, пятнадцатилитровых ведра отборных боровиков. Дальше пошли подосиновики, но я уже относился к ним снисходительно, несмотря на броскую их красоту. Прочие же грибы вообще обходил стороной.

Приятная тяжесть, истома образовалась в ногах и плечах. Я никуда не торопился. Ходил по лесу, как по парку, любовался им и собирал чудесные грибы. Даже комары не очень мешали — махнешь раз-другой рукой, и стая их развеется на время. Да в азарте и отмахиваться порой забываешь.

Я давно заметил — комары, мухи, прочие кровососущие, которых так боятся не привыкшие к нашим лесам столичные гости, — изрядные психологи. Чуть приедешь на новое место, лес ли, болото, выйдешь из машины — они огромной ревущей, жужжащей, свистящей тучей накинутся на тебя с криками и улюлюканьем. Им кажется, и часто обоснованно, что ты впадешь в ужас от их дикой злости, что в панике разденешься догола и побежишь по лесу, все сметая на своем пути. Вот тогда они и насытятся вдоволь тобой, не смеющим сопротивляться. Таковы природа всякого страха и расчет тех, кто пытается управлять. А если спокойно — отмахнулся, срезал веточку с дерева, при полном оголтении — брызнул пару раз на лицо и шею репеллентом, глядишь — уж нету никого. Все куда-то разлетелись по своим делам, лишь десяток самых отважных, не боящихся быть прихлопнутыми мозолистой рукой, продолжают виться рядом без всякой надежды на успех. Поневоле пожалеешь их — голодные, да еще и размножаться нужно.

И вот иду я по тропинке обратно к машине, рассуждаю о насекомых. А прямо рядом с ней еще один красавец-гриб стоит. Чуть припрятался за пеньком, но размером и статью солидный — грех не заметить. А я помню же — вот здесь я стоял, рядом, здесь еще мох ворошил — вон и следы остались. Как пропустил, непонятно. Прячутся они, будто живые и смышленые. Потому и радость такая, когда все-таки найдешь.

А он стоит, подбоченился — раз уж на глаза попался, чего теперь теряться. Теперь всю молодецкую стать показать нужно, очень это по-русски — назвался груздем, полезай в кузов. Да понаряднее полезай, с подвывертом, чтоб запомниться. Вот и мой новый знакомец — шляпа набекрень, нога изогнута, весь подбоченился — словно ухмыляется насмешливо, молодой лесной хулиган. А корень глубоко под пенек уходит, там — то ли нора, то ли просто расщелина. Вот я, страх от радости потеряв, туда руку и сунул. Было, правда, какое-то сомнение зябкое в душе, но уж азарт пересилил. Но ничего, обхватил корень ладонью да и вывернул с усилием и хрустом. Достал на поверхность, дух перевел — вроде без эксцессов обошлось. Стал чистить ножку ножом, от земли налипшей освобождать, а сам шагнул шаг в сторону — туда, где подо мхом нора и проходила. И наступил на змею…

Всегда это самое страшное — представить, как наступаешь на змею. Она ведь только в этом случае и кусает в основном. Потому всегда в резиновых сапогах ходишь. Чтобы не дай бог. Я и тут в резине был. Но и сквозь нее почувствовал всеми вдруг обострившимися чувствами, как она забилась под подошвой. Я всегда думал, что она извиваться начнет, скручиваться кольцами и кусать беспрестанно. Нет, забилась, как рыба, вытащенная на берег, мелкими такими судорогами, конвульсиями. И кусать никого не собиралась — ей бы лишь ускользнуть обратно в спасительную нору, вырваться, жизнь спасти.

Это я потом уже все понял. А тогда прыгнул в сторону метра на два, не выпустив, впрочем, гриба из рук. Прыгнул и чуть не стал мужчиной от ужаса во второй раз в жизни. Очень сильное чувство!

А Коля змей совсем не боится, спокойно ходит по лесу, по болоту как посуху. И медведей не боится, брал их пару десятков. А что еще меня удивляет в этом грубом деревенском мужике — пойдем с ним на рыбалку, так по дороге букетик ландышей наберет и домой потом жене несет…

Все это я почему-то быстро вспомнил, когда совсем близко к машине подошел. Где час назад ходил — смотрю, мох весь выдран, метрах на трех квадратных. И зверем пахнет. А я за грибной охотой и песни петь забыл. Забыл, что Коля говорил, смотри — осторожнее там, Миша ходит. Тут уж я запел во весь голос, мол, люблю тебя, жизнь, что само по себе и не ново. Лес очень удивился моему ору, покачал головами сосен, ухмыльнулся. Никого я поблизости не заметил, прыгнул в машину, благо рядом была, и поехал в деревню в сильных и благородных чувствах. А на заднем сиденье важно покачивались два огромных ведра с отборными боровиками.

Пора, наверное, Колину внешность описать. А то все словечки да внутренний мир. Прибаутки разные. Ехали как-то зимой на рыбалку в лютый мороз, под тридцать градусов было. Он и говорит:

— В прошлом году в такой же мороз тещу хоронил.

— Тяжело, наверное, было, — я рулю, но разговор поддерживаю.

— Еще как, землю кострами грели да ломами долбили. Да камни огромные ковыряли — то-то радость, — как-то не очень много трагизма в его голосе. В этом весь Коля — неожиданный. Вроде про печальное, а сидит, усмехается своим мыслям:

— Глубоко маму закопал. Не вылезет теперь…

Внешность у Коли такая же обманчивая, как и внутренность. Нутро же его хитрое просвечивает сквозь голубые глаза. Вроде сидит серьезный, а в глазах всегда — хитрый блеск. И любопытство. Коля очень до всего нового жаден. Хоть и пожил сам немало, а по-детски удивляется:

— Да ты чо?! Да не может быть!

И пустяк вроде рассказываешь какой, про Интернет там, про политику — слушает внимательно. А потом сам начинает говорить пустячные вещи:

— Пошли мы с братом на медведя. Поле вспахали предварительно, овсом засадили. Лабаз наладили. И пошли. Ночь лунная была, тихая. И глядим — пять медведей разного размера на поле вышли. А один — огромный. И весь седой. Мы его захотели взять. А он пасется — и не подходит на выстрел. Как будто знает. Не достать, и все. Мне брат говорит — иди, мол, по канаве заросшей, с той стороны, шумни маленько. Он от тебя ко мне пойдет. Я пошел.

— Без ружья? — я весь внимание, интересно мне это, ни разу не был.

— Ружье-то одно на двоих. Пошел я, пошел потихоньку по канаве. Обошел почти поле. Немного там пошуршал. Смотрю — а медведь не от меня, а ко мне. Ну тут я немного струхнул. Но виду себе не подаю, иду от него. И он тоже не торопится. Так проводил меня до места, где предел выстрелу, повернулся и обратно. Как знал. Так мы и не взяли никого тогда…

Я восхищен, а он лишь посмеивается. Но не врет — вон сколько фотографий с убитыми медведями. Самая главная — где Коля медвежью лапу себе на голову положил, ладонью на затылок. А когти до самого Колиного подбородка свисают. Вот и подумаешь.

— Не, я не боюсь. Ни медведей, ни змей. Я вообще — счастливый. Столько зверья за жизнь повидал! Столько рыбы поймал! Дай другому Бог!

Я люблю париться с Колей в его бане. Баня у него отменная. Лучшая, что я за жизнь пробовал. Парилка с мыльным отделением вместе. Стены бревенчатые, подкопченные. Между ними — мох. Под нижними венцами, под порогом — береста. Все по-умному, по-старому. Огонь через камни проходит. Потому первый ковш воды на каменку — чтобы сажа слетела. Зато потом пар такой горячий, чистый и легкий, что часами в бане сидишь. Ни усталости, ни напряжения — сплошное удовольствие. Да еще прорубь большая выбрана в десяти метрах — бежишь туда, к тропинке ступнями примерзая, и по лесенке — в черную воду. Жуть, а удовольствие такое, что заново рождаешься каждый раз. И — опять в жаркое чрево…

Над банной дверью висит дощечка выскобленная, на ней — карельские слова, записаны как стихотворение, столбиком.

— Коля, чего написано? — спрашиваю.

— Когда сам прочитать сумеешь — тогда и у тебя баня хорошая получится, — смеется над моей русскостью, но не зло, по-братски как-то.

Я в баню, бывает, опоздаю на час — пока со своей заимки по сугробам выберусь, так и тут Коля подденет:

— Русский час — два часа, — говорит.

Паримся мы долго. Раз по пять ныряем в прорубь. Хлещемся веником. Мылом да шампунем Коля брезгует:

— Зачем мне эта химия. Я и так пять раз на неделе парюсь. Да купаюсь столько же. Куда мне?

После бани идем ужинать. Никогда он меня не отпустит, не угостив. Как не отнекиваюсь. Но уж устоять трудно. Таня, жена его, выставит на стол из печки калитки ржаные с картошкой. Или ряпушки полную сковороду. Или щуку сегодняшнюю жареную. Или котлетки из лося… Или сало домашнее, самодельное.

— Не, наврал, — смеется, радостный, — сало в магазине купил, белорусское.

Я его тоже как-то раз хорошо поддел. Привез с Белого моря кусок семги угостить. Он попробовал:

— Не, — говорит, — слишком жирная. Я нашу щуку больше люблю.

Через полгода я опять на север съездил. И уж такая мне семужка попалась отличная, восьми килограммов весу. Посолили ее, да и растаяла во рту, родителям лишь досталось. И приехал я к Коле, рассказываю ему, какая семга вкусная была, сказочная просто, мясом оранжевая, соком текущая, вкуса неземного.

— А мне чего не привез попробовать, — Коля аж обиделся слегка.

— Так ты же не любишь, — говорю.

— Кто сказал “не люблю”, — от удивления у него щелки глаз приоткрылись широко.

— Да ты сам полгода назад сказал. Щуку, говорил, больше любишь!

Водки Коля совсем не пьет. Ни капли. А уж раньше пил крепко. На трактор, говорит, залезть не мог. Но понял потом — или пить, или жить. В деревне дома наполовину — или кривые да опущенные — пьют там беспробудно. Или нарядные да веселые — там уже свое отпили. А Коля теперь только воду из-под крана употребляет — у него в колодец насос опущен, она живая льется. Да еще чаю много — какой карел без чая.

— А тебе можно еще пока, — говорит. — Еще здоровье позволяет. Но уже недолго…

Вот такая у Коли внешность — маленькая, крепкая, хитрая маленькими мудрыми глазами. Да и внутренность у него такая же, неглупая. Есть там змей…

Три года он не показывал мне это озеро. Все отнекивался — я сам, говорит, не могу сейчас, а один ты не найдешь. Или на другое какое пошлет. Или на зимнюю рыбалку возьмет да протащит на лыжах по паре ламб через сугробы. И за день поклевки не увидишь — сам перестанешь проситься. Наконец сдался. Собирайся, съездим на выходных, — совсем печально сказал. А было от чего печалиться — будто царевну заповедную незваному гостю показывал. А она такая красавица да скромница — лишний раз подуть страшно — как бы не навредить. Но ветерок ничего, не боится, то и дело ласкает водную гладь, спустившись с высоких сопок, что строгой стражей стоят вокруг.

Озеро все изрезано мысами. Посреди него разные острова — то большие, со своими ламбами посередине, то совсем маленькие — несколько деревьев стоит, вот тебе и остров. Есть болотины по берегам, есть и высокий лес. Речка маленькая впадает. Есть большие травяные пустоши — где деревни стояли. От одной сейчас полдома бревенчатого осталось. Да от другой — последняя стена стоит, еле держится. И думаешь невольно — почему? Почему так в этой стране? Ведь совсем рядом, совсем недалеко, на таком же точно севере живут люди веками на своей земле. И за века все у них устроено, обихожено, в порядке все и согласии между человеком и природой. А у нас — вчера с одних мест согнали за невесть какие заслуги. Сегодня по-другому мучают. Завтра вообще не пойми что будет. Не любим мы друг друга, не братья, а враги смертные. Вот и лежат у нас пустоши там, где раньше стояли деревни.

Зимой хорошо видно — сколько зверья вокруг. Зайцы, волки, белки. Росомаха порой прошлепает по берегу да перейдет на другой по тонкому льду. Лось прошастает размашисто через поляну. Хорошо хоть мишки зимой спят в основном. Если зимой на снегу след медвежий заметишь, да и ранней весной тоже — осторожней смотри, у голодного разума нет, даже звериного.

А еще следы рысьи есть. Я один раз ее живьем видел. Ехал на машине по дороге уже к городу. Смотрю — собака большая перебегает. Желтая такая, с куцым хвостом, боксер или бульдог американский. Вот, думаю, кто-то в лес собаку выпустил, недотепа, волки ее быстро возьмут. А она перебежала дорогу, на обочине обернулась и зеленью изумрудной блеснула глазами в свете фар. И кисточки на ушах успел заметить. Ходит рысь по местным лесам, ходит.

Коля тоже рассказывал — раньше охотники маску на затылок в лесу надевали, с глазами и ртом нарисованными. Потому что пройдешь, не заметишь ее на дереве, а она затаится, и глядишь — не решится броситься под пристальным взглядом неживого лица.

Собаки местные наши — карельские лайки. Маленькие, рыженькие, словно лисички. Только хвост колечком. Но злобные, чуть что — куснут, не задумываясь. А тут приезжаем к Коле с отцом, а у него возле дома вертится щен подброшенный. Быстрый такой, прыгает — ластится. Коля с Таней из дома выскочили.

— Держите, держите!!! — кричат. Мы бросились его ловить. А он ловкий, выворачивается, играет. Наконец поймали, на руки схватили. Коля подошел, глянул:

— А-а-а, это не наш, — говорит. — Отпускайте.

Собачка эта подросла потом, ничейная бегает по деревне, а то и по лесу. Не боится никого, ни волков, ни людей. И ласковая, незлая. Хорошая собака.

— Бери его к себе, — Коля мне советует. — Не охотник уже, но охранять хорошо будет. Гляди он какой — умный и смелый.

Я жене рассказал, а она смеется:

— Ну прямо как ты, — говорит.

Собаку я не взял, куда ее в город. А в деревне я еще напостоянку не поселился. Но про смелость и ум ее часто вспоминал. Потому что самому ни того, ни другого не хватает порой в лесу. Особенно на внутренних лесных озерах. Ведь пойдешь на рыбалку по первому льду или по последнему — тот трещит, гнется, стреляет пушечно. Это тоже в грозном голосе внутренних озер. А ты все равно лезешь по нему, не думаешь о плохом. Такая уж это страсть — северная рыбалка.

Или следов когда кругом звериных — тоже жутковато городскому. Идешь, озираешься, коловорот в руках поудобнее сжимаешь — лишь бы чем отбиваться пришлось. Но Коля смеется тогда:

— Если, — говорит, ты медведя или волка хоть раз за всю жизнь увидишь — это огромное счастье тебе. Потому что к природе прикоснешься. А так — не дадутся они взгляду, осторожные и хитрые очень. Зверей в лесу бояться нечего.

И вот идешь зимой по лесу. Иногда на лыжах, чаще — так, тропинку торишь, недалеко обычно ходишь, если места знаешь. Идешь и налюбоваться не можешь. Словно сказочные терема, стоят деревья под снегом. Будто в величавом, неспешном хороводе склонились кусты. Все движенья плавные, куда взгляд кинешь — везде узоры да росписи. А солнце выглянет — заискрится все кругом острыми морозными звездами! А зайдет за тучку — опять неспешный плавный танец затянутых в тяжелую парчу деревьев. Да еще пара черных глухарей вспорхнет с грохотом при твоем приближении да полетит вдаль по делам своим — то-то красота. Ласково в зимнем лесу. Если дорога не дальняя, мороз не сильный да знаешь — куда идти…

А еще хорошо зимой — змей нет. Зато щуки навалом. Особенно в этом озере. Только научиться ловить ее нужно. Способ нехитрый, а действенный. Сетями я ловить не люблю, да и не умею, честно сказать. Есть в этом что-то неправильное — сеть воду цедит, словно левиафан сквозь зубы пропускает, все живое себе оставляя. Нечестно это как-то, механически. Вот жерлицы — другое дело. Их и поставить нужно правильно, на места, которые опытом узнаешь. И наладить грамотно. А щука схватит, поманит, посопротивляется тебе хорошенько, да и уйдет обратно в озерную глубину, сорвавшись. И останешься ты, словно Емеля — у разбитого корыта. Есть в этом хорошая борьба, есть знание того, что не просто так тебе озеро добычу отдает — лишь в награду за труд и усердие. А не поймаешь никого — зато красотой окрестной насладишься.

Вот и отправились мы зимой вдвоем с приятелем на заветное озеро, что Коля показал. Шли долго, по сугробам лезли, по тропинкам плутали. На озеро вышли — там не легче, снег по колено, под ним вода надо льдом, ветер с острым снегом поднялся. Намаялись в тот день. Но хорошо, живцов наловили да поставили пару десятков самоловок. Еле до темноты домой успели, хорошо, десять километров — не сто. Ночью спалось плохо — все мнилось, как хватает сейчас живца на жерлице большая щука — сказочная рыба. Как стоит потом в темной глубине неподвижно, решая — вырвать с корнем ли проклятую снасть или потихоньку внатяг отойти, чтобы лопнула от напряжения звенящая леса. Было так несколько раз — срабатывал внезапно красный флажок на самоловке, и начинала крутиться катушка — чем ближе ты подходил, тем быстрее. Еще быстрее, еще… Я опять просыпался среди ночи, и снова засыпал, валился в сладкое ожидание поклевки. Даже во сне не отпускала меня большая рыба, в этом было ее щучье веление.

Наконец наступило утро. Погода заладилась, ветер стих, и небо стало ясным. Правда, подморозило весьма, и придется долбить лед в лунках, плохо присыпанных накануне снегом. Где с вечера поленились — там с утра потрудились.

Добрались до озера. С утра шлось легче, чем вчера, — бодрил окрепший морозец, подгоняло ожидание удачи. На лед выскочили вприпрыжку, тщательно вглядываясь вдаль…

Нет, пожалуй, более щемящего чувства, чем на зимней рыбалке ждать появления, выстрела жерличного флажка. Ярко-красный на белом снегу, он весь — символ надежды. Так же трепещет на ветру, так же лишь обозначает возможность — ведь вся борьба еще впереди. Так же, как и она, — лишь призрачная иллюзия возможного счастья, ведь что такое рыба, по большому счету, — еда, добыча, мираж. Или все-таки призрак нашего далекого счастливого прошлого, когда мы были по-настоящему свободны.

Я как-то читал, что спорили о рыбалке два нобелевских лауреата по литературе. Хемингуэй кричал, разводил руки, обозначая рыбью величину и мощь. Стейнбек же спокойно заметил:

— А мне никогда не нравилась рыба, которая не помещается на сковородку…

На ровной и белой ладони озера ярко реяли несколько флажков. Что-то происходило здесь ночью. Что-то трагическое и великое. Пока я выбирался из лесных сугробов, приятель мой уже снял одну небольшую щучку со своей самоловки.

— Травянка, травянка, — возбужденно шептал он, — пусть маленькая, но вкусная. Их много тут.

Я подступил к ближайшей своей жерлице. Вокруг лунки было много следов. Слишком крупные для волка, круглые, кошачьи. Рысь. Она полночи ходила тут, чувствуя, что внизу, в глубине, что-то происходит. Что-то важное, возможно — вкусное. Сама жерлица была свернута на ребро. Катушка полностью размотана. Кошка трогала лапой? Или такой силы был удар снизу, что выбил из лунки пластмассовый круг-основание. Сердце мое билось медленно и спокойно. Я не верю в большую рыбу. Я не люблю, когда она не помещается на сковородку.

Медленно, но сильно потянул за леску. Она у меня надежная, можно не бояться. Сначала вообще не шла. Зацеп, — подумалось обреченно. Но в следующую секунду напряжение ее чуть ослабло, леска медленно двинулась. Осторожно я подтащил к лунке что-то невероятно тяжелое, свинцовое. Нет, деревянное, было слышно, как оно снизу ударяется об лед. Твердый древесный звук доносился из-под полуметровой толщины. Точно, зацеп.

Снасть было жалко. Выхода виделось два — порвать леску, прогнать прочь копеечную надежду, что там стоят крючок и поводок. Или попытаться спасти ее, а вместе с ней и трепещущую часть души — поклевка ведь была.

— Чего стоишь? Раздевайся, лезь рукой в лунку, — мой приятель возбужденно и безопасно припрыгивал рядом.

— Слушай, я боюсь. Может ты — лезь?

— Не, снасть твоя. Я тоже боюсь.

Я обреченно снял куртку, свитер. Остался в одной тельняшке. Повыше закатал рукава — голый торс зимой в лесу смотрелся бы совсем противоестественно. Душу бередили рассказы бывалых — один напоролся на собственный крючок, застрял и чуть не замерз, другому рыба откусила полруки. Вода в лунке предательски чернела…

Я трусливо лег на лед и сунул руку в омерзительно холодную воду. Пройдя пальцами по леске, нащупал какую-то корягу. Скользкая, холодная, вся в тине, она, впрочем, была ровной и длинной. Палка? Нет, кол. Длинный кол от летней самоловки. Или от сети. Я медленно, маленькими рывками стал подвигать его подо льдом, стараясь нащупать конец. Из носа текло. Глаза слезились от холода и ужаса. Мокрый тельник леденил подкожную кровь. Ко всему поднялся ветерок с поземкой…

Всему в жизни бывает конец. Закончился и самый длинный кол в моей жизни. Я осторожно завел его толстый, в обхват ладони, конец в лунку и поднялся на ноги. Дальше стало легче. Вытащил на лед три метра черной, пропитанной илом древесины. Леска бородой была напутана на нее. Но не кончалась, а снова уходила в воду. Стихший было от холода азарт снова погнал кровь по жилам. Согретый им, не успев одеться, я снова потащил лесу. На том конце ее кто-то тяжело шевельнулся.

— Слушай, что-то есть! — крикнул я приятелю.

— Да что там, сеть, наверно, старая да щука с килограмм. Думаешь, на десять там сидит? Не бывает такого. — Он самовлюбленно проверял свои самоловки, вытащив еще одну травянку. — Тащи давай!

Медленно-медленно шла толстая леса. В глубине было несколько невнятных шевелений. Или ленивых шевелений — я не разобрал. Леска опять встала.

— Опять стоит! — обескураженно крикнул я приятелю.

— Сеть ко льду подошла! Снова лезь, — он видел все сквозь лед.

Хорошо, что я не успел одеться — не пришлось снова раздеваться. Второй раз это менее приятно. Почему-то. Всегда. Снова по леске пальцами прошел в глубину. Руки едва хватало на толщину льда. Сразу под ним нащупал металлический поводок. До крючка оставалось десять сантиметров. Глубина молчала.

Я окончательно струсил. В любую нору страшно пихать часть своего тела. Вдруг там ядовитые зубы. Снова поднялся на ноги. Еще раз потащил за леску. Она стояла мертво. Каким-то наитием отпустил ее на полметра. И снова потащил. И вдруг она пошла. Пошла все быстрее и быстрее. Я быстро перебирал руками, а сердце замирало в предчувствии обрыва лесы. Обрыва не было. Вместо него в лунке вдруг показалась огромная зубастая пасть. Ярко-красная, широко открытая, с белыми острыми зубами — я чуть было не отпрянул в ужасе. Но как-то получилось преодолеть страх, и незнакомым для себя, вдруг отточенным движением я подхватил под жабры огромную щуку и вытащил ее на лед. Она на секунду замерла, освобожденно распластавшись на белом снежном покрывале, но тут же забилась, подпрыгивая, свиваясь кольцом и выгибаясь — яростно, страстно, обреченно…

* * *

— Помнишь, щуку тут поймал зимой, большую? — мы с Колей сидим у горящего костра на берегу. В пяти метрах тихонько плещется вода о прибрежные камни. Ночь светла. Комаров разогнал дым, и мы наслаждаемся теплым воздухом, горячим чаем и дружеской беседой.

— Помню. Толстая такая, как поросенок. Полюбило тебя озеро.

— Как так — полюбило?

— Да вот, рыбу какую дало. Может, первый и последний раз в жизни, — он печально вздохнул. — Хорошее озеро, доброе. Не слышал, чтобы утонул здесь кто.

Озеро согласно приборматывает мелкой волной. Потом вдруг раздается громкий, пушечный удар о воду. Я вздрагиваю.

— Не боись, бобер шалит. — Коля жмурится от дыма или от удовольствия. — Вкусный бобер. Копченый особенно.

— Да ты угощал меня. Почками. Я тогда еще московскому другу смс написал: “Сегодня ели почки бобра”.

— А он чего?

— Ответил завистливо: “Всегда, всегда, мой друг, иди дорогою бобра”.

Посмеялись. Поспел чай. Он круто забурлил в солдатском закопченном котелке. Коля бросил в кипяток заварку и поставил на землю к огню — настояться. Вкусный пар пошел от котелка. Внутри созрел вкусный цвет.

Коля с сербаньем прихлебывал из кружки.

— Вот ты рассказывал, что землю не продал бы мне, если б не карельские корни. Почему? — как-то стал меня интересовать этот вопрос.

— А чего. Если карел — природу будешь любить. Жалеть ее. Пришлый — не будешь.

— Да я как-то никогда не думал раньше об этом. Карел — не карел. Русский я. Вон бабка только карелка была.

— Значит, и ты — карел. Я же вижу. — Коля усмехнулся. — И характер говнистый. И сам прижимистый.

Я засмеялся. Мне было хорошо сидеть ночью у костра в лесу.

— Ты вон завтра сходи в старую деревню. Посмотри, как люди жили. — Коля махнул рукой в сторону недалекого древнего дома.

— Да как жили. Как все.

— Э, не скажи. Карелы — особый народ. Их даже викинги боялись.

— С чего ты взял? — я искренне удивился. — Не слышал такого.

— Читал тут. Как дети пяти карельских племен Сиггуну захватили и сожгли первую столицу викингов. И ворота потом в Новгород принесли. До сих пор в Софийском храме стоят.

— Ну ты даешь! — Коля в очередной раз меня озадачил.

— А ты думаешь — мы в деревне глупые все. Поймешь потом — свобода только здесь и осталась.

— Да ладно, свобода. Вон пьют все кругом.

— Не все, а половина.

— А половина почему пьет?

— Хотят жить, как свиньи, вот и пьют. — Коля стал сворачивать тему, не хотелось ему дальше рассуждать почему-то. Может, свое что.

А я вдруг стал думать и вспоминать. Ведь помимо поддельного спирта, помимо зимней скуки, помимо дикого капитализма — есть еще что-то, более глубокое, более нутряное, важное. Я вспомнил, как умер от суррогата мой младший деревенский дядька, еще при развитом социализме. Толя, а кличка почему-то Сидор, я его и дядей никогда-то не звал. Помню, как летом, будучи еще салагой, он пытался выцарапать себе наколку: “Нету лета без июля. А июля без любви”. А потом потерял интерес к жизни и спился. Помню, как повесился мой средний деревенский дядька, тогда же, еще в счастливом прошлом. Он был самый активный из братьев, самый талантливый. После службы в десанте, Чехословакия — про Афганистан тогда еще и не думали, — он вернулся в деревню. Женился, родил троих детей, хватался за многое. И все вырывалось из рук. Ему как-то явно не хватало свободы, он хотел жить хоть с маленьким размахом, а ему не давали. Он много ругался со всеми, с начальством колхозным, с родными. А потом тоже подсел на стакан, разочаровавшись. И повесился, удавился однажды на дверной ручке. Записку жене оставил: “Заберу тебя с собой”. Через месяц у тети Тани мгновенный цирроз, коллапс печени, смерть — даже врачи удивлялись. Осталось трое малолетних. Вот такие мои карельские воспоминания из детства. И дальше стал я думать, благо Коля уже дремал у костра. Что, думал я, сильнее и страшнее государственного устройства, поддельного спирта и зимней лени. А потом понял — ложь. Которая уже век есть наше государственное устройство, независимо от названий. Ложь и нелюбовь…

Потом я заполз в палатку и заснул крепким сном. Голос озера баюкал и располагал…

Утром громко пели какие-то лесные птицы. Сквозь ткань палатки просвечивало солнце. Коля так и проспал всю ночь у костра, в палатке душно, говорит.

Я стал выползать наружу. Осторожно потряс снятые в тамбуре сапоги — не дай бог кто-нибудь извилистый забрался. Затем выпростался из палатки и глубоко вздохнул. Всей грудью. Воздух был еще сыроватый. Но очень вкусный. Роса на траве и роса на прелых листьях пахли по-разному. Первый запах бодрил, второй — пьянил тленом. Оба они смешивались, и я пил утренний воздух, как дорогой коньяк. Они были похожи сложностью — воздух и коньяк…

Коля уже кипятил чайник, ладил завтрак. А я решил сходить в старый дом, про который говорили вчера.

— Смотри, через полчаса пойдем на похожку, — Коля крикнул, не оборачиваясь от молодого костра.

Деревенским ставить сети можно. Городским — нельзя. Это я так думаю.

— Успею, — я быстро зашагал по траве.

Мы очень богато живем. Потому нам многого не жалко. И мы бросаем, не жалея, людей и вещи, оставляем дома и целые деревни. Нам не жалко. Или жалко? Но невозможно оставаться там, откуда с корнем рвут злые ветра. За что же держаться, чем противостоять? За что деревья держатся корнями?

Вот и думаешь порой — была бы у людей реальная своя земля — разве можно было бы их выковырнуть с нее? А так — опять ничья, брошеная, ненужная.

Всегда печально входить в нежилые дома. Даже восхищение тем, как в них, старых, все было умно устроено, меркнет перед обреченностью — они-то жили и надеялись. А мы знаем, как все произойдет. Вот и здесь, в древнем заброшенном доме, стоящем на берегу чудесного озера, я стоял и оглаживал руками бревенчатые стены. Как ладно было все подогнано! С какой любовью вручную напилены половые плахи вполбревна — до сих пор ни щели, ни зазора! Как сделаны дверные косяки и оконные рамы — все руками — и тяжкий труд рождал красоту. В доме много чего сохранилось. Стояли у полуразрушенной печки две широченные лавки из толстых плах — напрягшись, я лишь слегка смог приподнять одну из них. Около, на полу, валялся глиняный умывальник с двумя носиками. Стояла рядом раскрашенная красной и зеленой красками большая кадушка для грибов или капусты, и обручи у нее сделаны были из ивы. В сенях, в углу, притулился веселый пук деревянных грабель — белые, отполированные ладонями, они хоть сейчас были готовы в работу. Я взял одни и удивился неземной легкости их — пушинка, а не грабли. Даже коса лежала около дома, с проржавевшим лезвием, но с удобным карельским косовищем, где две ручки — для правой и левой рук, а само косовище плоским концом опирается на плечо — так ладно обкашивать камни в нелегких северных полях. А рядом с ней, прислоненный к бревенчатой стене, стоял железный кованый обод от тележного колеса. Крепкий и надежный, весь в следах от дорожных камней северных дорог, он знал прошлое и будущее. Колесо — это круг.

Много чего еще было в доме. А самое главное — был дух. Он никуда не делся, не ушел. Дом многое знал и понимал про людей. Он никого не обвинял. Он ждал — люди должны вернуться. Не бывает пустым святое место. И словно в подтверждение этих надежд позванивало от ветра под потолком кованое кольцо для люльки. Не колокол, но колоколец. Никогда не говори никогда.

Я потрогал его рукой. Оно было теплым. Потом оглянулся и увидел на подоконнике кованую пряжку от конской упряжи. Подумал и зачем-то взял ее с собой…

Я вернулся в раздумьях, а Коля уже нетерпеливо ерзал в лодке, торопился плыть. Ему незачем были эти мысли, он и так все знал. Про землю, лес и озеро.

— Давай, давай, на весла, некогда тут, — он торопился, дома еще дел невпроворот. Лето.

Я погреб за наволок, где с вечера стояли Колины сети. Пока греб, сквозь тяжелое свое дыхание слышал на озере посторонний звук. Но внимания не обращал — жужжит и жужжит, может, самолет какой пролетает. Коля же внимательно вглядывался вдаль.

— А вот он! Ты гляди, чего делает!

Я оглянулся через плечо. Рядом с Колиным порядком крутилась надувная лодка. Красивая и новая, ярко-серого цвета, она ужом вилась возле деревенских сеток. Дорогой мотор был поднят. Двое мужиков в лодке явно торопились. Не по-лесному нарядные, они воровато перебирали чужую сеть.

— Вы чего творите, демоны? — На старой, но ходкой деревяшке мы быстро и нешумно добрались до гостей.

Те встрепенулись. Но, увидев обычную лодку, заулыбались змеиными улыбками.

— Чего надо, мужички? — один, постарше, был совсем уж ярок, на выданье, эдакий столичный Робинзон Крузо.

— Ничего не надо. Чужое брось, — в лодке гостей трепыхалось несколько рыбин.

— Да ты чо, карел, охренел, что ли, — молодой был совсем без понимания, быстрый и гибкий.

— Где чужое? Тут все общее, — старший пытался про диалектику.

Мы не успевали сказать ни слова. Гости напористо наступали. Молодой был совсем злой, гад такой:

— Сейчас на берег выйдем, морду обоим набью, аборигены херовы, — из них так и перло московское счастье.

Я поразился спокойствию Коли. Сам-то уж давно сжимал в руках тяжелое весло. Тот же медленно подтягивал надувнуху к деревянному борту:

— Не выйдешь ты на берег.

— Как не выйду? — опешил гибкий.

— А так. Я сейчас ножом ткну в твою лодку, — в руке Коли внезапно появился охотничий нож. — До берега не доплывете. А мне ничего не будет — на сучок напоролись.

Гости занервничали.

— У нас, у херовых карелов, это называется — положить в озеро, — Коля продолжал рассказывать местные правила.

Пришельцы думали быстро:

— Да ладно, мужики, чего вы. Пошутили мы. Не со зла, — затянул заунывную песню старший. Младший же молча выкинул в воду живую рыбу и завел мотор. Коля оттолкнул от борта лодку гостей и махнул рукой, то ли прощаясь, то ли отмахиваясь. Заревел мотор, и пришлецы унеслись прочь. Рев этот был чужим. Его не было в голосе внутренних озер.

— Вот так и живем, сами себе не хозяева, — Коля был спокоен и задумчив.

Но я лишь молча греб, успокаивая внутреннюю ярость.

Я довез Колю до дому. Быстро выгрузили снасти. И я уехал. Длинная серая дорога изгибами вела к моему дому. Сложные чувства боролись внутри. А тут еще в машине музыка играла, на карельском языке пели. Знакомый музыкант дал послушать. Тот, с кем дрались когда-то. А сейчас я слушал это пение, и слезы наворачивались на глаза. Не знаю почему.

Остановил машину у деревенского магазина. Захотелось выпить зеленого — погасить разброд. Зашел внутрь. Там вилась небольшая очередь.

Впервые в жизни поздоровался не по-русски.

— Терве***! — сказал всем стоящим внутри…

* Ешь, ешь, а то швед съест (карельск.).

     ** Калитка — открытый ржаной пирожок с картошкой или пшеном.

     * Терве — здравствуйте (карельск.).